— Не верю.

— И правильно. — Он опять смотрел на воду. — Теперь о том, зачем я вас позвал. Я делаю вам предложение, Александр Петрович, и оно простое. Не служите нам, не берите денег, ничего не выдавайте. Просто не мешайте. Не ходите по адресам из её списка, не пугайте людей, не собирайте у себя в казённом шкафу то, что вам не принадлежит. Взамен я обещаю: никто из тех, кого вы навещали в марте, не умрёт. Мы будем покупать. Только покупать. Одиннадцать имён — одиннадцать сделок, честных и щедрых.

— А если я откажусь?

— Тогда будет как было, — сказал он просто. — Мы будем собирать, вы — расследовать, а люди — умирать по одному в квартал. Не от моей руки, но от вашего с моего упрямства пополам. Я вам не грожу, я считаю.

— Считать вы умеете, — сказал Морозов. — Я вам тоже посчитаю. Вы предлагаете мне сделку, по которой я обязуюсь не исполнять службу, а вы обязуетесь никого не убивать. Заметьте, что в этой сделке всё, что даю я, проверяемо, а всё, что даёте вы, — нет. Я перестану ходить по адресам, и вы это увидите завтра же. А как я узнаю, что вы покупали, а не отбирали? Вы мне пришлёте расписки?

— Умно, — сказал Иван Иванович без всякой досады, даже с удовольствием. — Никак не узнаете. Вам придётся мне верить, а верить вы не станете, я это вижу. Что ж, я и не рассчитывал на согласие сегодня. Я рассчитывал, что вы услышите цифру одиннадцать и запомните её.

Морозов помолчал, глядя на воду. Считал он тоже — и получалось скверно: в этой арифметике его собеседник был силён.

— Второй вопрос, — сказал он. — Что во мне.

— А, — Иван Иванович чуть улыбнулся. — Я думал, вы начнёте с этого.

— Я приберёг.

— Хорошо. — Тот повернулся к нему всем корпусом. — Вы видите то, чего не видят другие. Таких за одиннадцать лет я встретил троих. Ольга Дмитриевна была вторая. Вы — третий. Но вы, Александр Петрович, — он смотрел прямо, и глаза у него были внимательные и совершенно спокойные, — вы отличаетесь от них обоих, и отличаетесь настолько, что я, признаться, хожу вокруг вас четвёртый месяц и любуюсь. Они видели, потому что родились такими. А вы стали видеть.

Морозову понадобилось некоторое усилие, чтобы удержать лицо.

— Продолжайте.

— В декабре в комнате на Свечном был убит чиновник сыскной полиции, приехавший из губернии, — сказал Иван Иванович. — Я знаю это точно, потому что послан был к нему не грабитель. И, однако, чиновник этот наутро явился на службу, а через три дня раскрыл дело, которого никто не собирался раскрывать. Люди после удара по голове меняются, но не так. — Он помолчал. — Я не знаю, кто вы. И, поверьте, это ощущение для меня новое: последние тридцать лет я знал о людях всё раньше их самих. Но у меня есть предположение, и я его вам скажу даром, в задаток нашего разговора. Вы не первый. До вас был человек, о котором я знаю только по бумагам, и с ним произошло примерно то же самое. Это было в девятьсот четвёртом году, здесь, в Петербурге. Его звали иначе, чем он себя называл, и он тоже никак не мог объяснить, откуда знает то, что знает.

— Кто он?

— Вот этого, — с явным удовольствием сказал Иван Иванович, — я вам не скажу. Иначе зачем бы вам приходить в другой раз.

Морозов усмехнулся против воли: ход был хорош.

— Я подумаю над вашим предложением, — сказал он. — Долго.

— Думайте. — Собеседник тронул поля шляпы. — А чтобы думалось предметнее, я оставлю вам ещё один задаток. Не сведение, а адрес. Коломна, Мясная улица, дом Прянишникова, мастерская гравёра Кульмана. Съездите туда завтра поутру.

— Что там?

— Ничего хорошего, — сказал Иван Иванович. — И, Александр Петрович, чтобы после не вышло недоразумения: это не моя работа. Я вам называю адрес именно затем, чтобы вы убедились сами. В этом городе, изволите знать, не одни мы интересуемся стариной.

Он отступил на шаг, в тень ограды, и Морозов, шагнув следом, увидел то, что видел до него старик Митрохин: собеседник стоял против света, и лицо его сделалось совсем плоским, как вырезанное из бумаги.

— Одно скажите, — сказал Морозов. — Зачем вы их собираете?

Иван Иванович остановился.

— Чтобы больше никто не собирал, — сказал он. — Спокойной ночи.

И ушёл — не быстро, обыкновенным шагом, за угол собора, где стояли извозчики; Морозов дошёл до угла через пятнадцать секунд и никого там не увидел, кроме двух баб с корзинами и городового, скучавшего у тумбы.

Домой он шёл пешком через полгорода и всю дорогу разбирал разговор по косточкам — не то, что было сказано, а то, как.

Собеседник не солгал ни разу — в этом Морозов был почти уверен, а «почти» его и беспокоило. Человек, говорящий правду, обыкновенно говорит её неровно: на неудобных местах у него меняется голос, темп, посадка головы. У этого не менялось ничего, кроме одного случая: когда речь зашла об Ольге Дмитриевне. Там голос сел. Либо он действительно её не хотел, либо это было единственное место, где он играл, — и играл превосходно.

Дальше: сорок восемь предметов. У Ольги Дмитриевны в списке сорок один, и она составляла его одиннадцать лет по крупицам. Он назвал сорок восемь не задумываясь, как называют опись, которую знают наизусть. Значит, у него список полный. Значит, он либо был при находке, либо купил бумаги того, кто был.

Дальше: «мы». Он ни разу не сказал «я собираю» — всегда «мы». И при этом обещал за одиннадцать сделок один, без оговорок, — так говорит не посланный, а тот, кто распоряжается.

И, наконец, главное, ради чего Морозов и шёл пешком, чтобы не потерять мысль в тряске извозчика. Иван Иванович знал, что в декабре в комнате на Свечном был убит чиновник из губернии. Знал точно — «потому что послан был не грабитель». А после четыре месяца ходил вокруг Морозова, наводил справки через Гарина и через трубочиста и не сделал ничего. Человек, который посылает к спящему убийцу, а после смотрит, как убитый ходит на службу, ведёт себя одним-единственным образом: он ждёт. Чего-то ждёт от него, Морозова, — и это «что-то» стоит дороже, чем предмет за номером девять.

Дома он записал в тетрадь всё, что запомнил, дословно, покуда не выветрилось: обороты, порядок фраз, паузы. Внизу приписал два вопроса, на которые не имел ответа.

«Отчего он не убил меня в декабре повторно?»

И ниже:

«Кто был в 1904-м?»

На Мясную он приехал в семь утра.

Мастерская гравёра Кульмана помещалась в первом этаже во дворе: вывеска «Граверъ и золотыхъ дѣлъ мастеръ Э. Кульманъ», окно с решёткой, дверь с колокольчиком. У двери уже топтался городовой, а рядом стоял, кутаясь в платок, дворник — и по лицам обоих Морозов понял всё раньше, чем спросил.

— С полчаса как обнаружили, ваше высокоблагородие, — доложил городовой. — Ученик пришёл отпирать, глядь — дверь притворена, а хозяин в мастерской на полу. Я в часть уже послал.

— Не посылали бы, — сказал Морозов. — Я сам из сыскного. Никого не впускать.

Эмиль Кульман, гравёр, шестидесяти двух лет, лежал в мастерской между верстаком и шкафом, на спине, раскинув руки. Затылок был разбит; рядом на полу валялась чугунная гирька от весов, в фунт весом, с тёмным на ребре. Никаких следов борьбы, кроме опрокинутого табурета; окно с решёткой цело; дверь взломана не была.

Морозов постоял в дверях, читая комнату.

Мастерская была тесная и богатая на мелочи: верстак, тиски, штихеля в колодке, лупа на подставке, весы, спиртовка, кислоты в склянках, коробочки. Он обошёл её по кругу, ничего не трогая, и с каждым шагом ему делалось всё интереснее.

На верстаке лежала работа: брошь — тёмная бляшка со зверем по ободку, оправленная в новенькое золото, наполовину законченная, при ней записка с фамилией заказчицы. Рядом — открытая коробка с золотым ломом, две цепочки, кольцо с камнем. В незапертом ящике верстака — деньги: сорок два рубля бумажками и мелочь.

Ничего не взято. Ни золота, ни денег, ни броши.

Морозов присел у стеллажа с конторскими книгами. Книги стояли ровным рядом, корешок к корешку, помеченные годами: 1908, 1909, 1910, 1911, 1912, 1913. Между 1903 и 1908 зияла пустота шириной в ладонь — и на полке, в этой пустоте, лежал ровный чистый прямоугольник, а вокруг — пыль.