Морозов посидел молча, укладывая.

— То есть, — сказал он, — в его конторских книгах за третий и четвёртый годы записано, кто приносил вещи и кому они уходили.

— Всё до единой, — сказал Штоль. — Имена, числа, суммы. Это, милостивый государь, единственный документ такого рода на свете. Я знаю, что говорю: я двадцать лет в этом ремесле и другого списка не видел.

— Он у убийцы.

— Значит, — тихо сказал антиквар, — теперь кто-то знает, у кого искать. Все сорок восемь.

Морозов не поправил его насчёт числа. Он только отметил, что Штоль сказал «сорок восемь» так же спокойно, как вчера сказал человек у канала, — и что, стало быть, полное число знают в этом городе по меньшей мере двое, а он до вчерашнего дня не знал ни одного.

— Августин Иванович. Кто ещё знал про эти книги?

— Всякий, кто в те годы носил ему работу, — сказал Штоль. — То есть человек десять торговцев, из которых половина умерла. И, разумеется, тот, кто приносил ему сами вещи. — Он помолчал. — Я вам скажу больше. В феврале Эмиль Богданович был у меня и спрашивал, что бы я сделал на его месте, ежели бы у меня хранились бумаги, за которые дают деньги нехорошие люди. Я ему ответил, как ответил бы всякому: сожгите, голубчик, и спите спокойно. — Антиквар отвернулся к витрине. — Он не сжёг. И вот я третий день думаю: а был ли мой совет добрым? Ежели бы он сжёг, он был бы жив. А ежели бы он сжёг, вы бы никогда не узнали, у кого эти вещи. Выбирать между живым стариком и вашим списком мне, слава богу, не пришлось — за меня выбрал тот, кто взял гирьку.

Круг он очерчивал два дня, и вышел он неожиданно тесным.

Жильё Кульмана — две комнатки над мастерской — обыскали в первый же день. Порядок в них стоял немецкий: бельё стопками, счета на гвоздике, письма от дочери перевязаны лентой по годам. Ничего не тронуто, никаких следов чужого. Убийца в квартиру не поднимался — он взял то, за чем пришёл, внизу, и ушёл. Стало быть, знал не только про книги, но и про то, где именно они стоят.

Первое: Кульман открыл дверь сам, поздно вечером, и позволил гостю стоять за спиной. Второе: гость искал не золото и не броши, а книги за конкретные годы — стало быть, знал об их существовании и знал, что записано именно там. Третье: он унёс пять томов подмышкой и ушёл через проходной двор.

Круг знающих о книгах был мал по природе своей. Морозов расписал его столбцом.

Дочь в Ревеле — отпадала: приезжала на Рождество, живёт третий год замужем.

Ученик, рыжий Федя, семнадцати лет: доступ имел, о книгах знал, роста нужного. Мотив? Ни малейшего. Денег и золота не взял, хотя знал, где лежит и то и другое. Морозов, впрочем, взял его в оборот основательно — не как подозреваемого, а как свидетеля, который прожил при покойном три года и видел всё, чего не видел никто.

И Федя дал больше всех.

Оказалось: за последние два месяца к хозяину дважды приходили расспрашивать про старую работу. В первый раз — в феврале, «господин пожилой, тихонький, в перчатках»; сидел недолго, хозяин после его ухода был не в духе и вечером сжёг в печке какие-то бумаги. Во второй раз — на Фоминой неделе, в апреле: пришли двое, молодые, «из хороших», один говорил, другой молчал; предлагали хозяину деньги — Федя слышал через дверь, как называли пятьсот рублей, — а хозяин, обыкновенно вежливый, вдруг закричал на них по-немецки и выставил вон.

— За что деньги-то давали, не слыхал?

— Слыхал, — сказал Федя. — За книги. Тот, что говорил, всё повторял: «мы у вас их купим, вам-то они на что». А хозяин им: «на то, что я на них расписался».

Морозов записал эту фразу отдельно и подчеркнул. Старый гравёр за одиннадцать лет мог сто раз сжечь свои книги и жить спокойно — а он их держал, потому что «расписался». Это была та порода честности, которая губит вернее всякого воровства.

Кухарка-старуха: не тот рост, не та рука, и в ночь была у себя за Обводным, при свидетелях.

Заказчики нынешние — две дамы и «господин, ушедший часу в седьмом». Дам установили в первый же день: обе почтенные, обе с алиби, обе принесли в починку броши.

А вот господина установить не удалось. Дворник его лица не разглядел; ученик в тот час был отправлен с работой на Садовую и вернулся к восьми, когда хозяин уже сидел один.

Морозов, впрочем, выжал из дворника всё, что тот содержал. Господин был не старый. Пальто хорошее, тёмное, шляпа мягкая. Ростом — дворник примерился к Морозову — вот примерно как ваше высокоблагородие, а то и повыше. Шёл со двора скоро, не оглядываясь, папиросу бросил у калитки, не докурив.

Папиросу Морозов велел искать — и её нашли: втоптанную в грязь у калитки, с золотым ободком и клеймом фабрики, каких в Коломне не курят, а курят на Морской и на Невском, по девять копеек десяток.

— Улика, — сказал Дроботов без всякого воодушевления. — В нашем городе таких улик за день собирается ведро.

— В нашем городе, — согласился Морозов, — но не в этом дворе.

И пятым в столбце Морозов записал то, что открылось на третий день и переменило всё дело.

Открылось оно через Штоля. Антиквар, поразмыслив, прислал записку: не угодно ли будет господину чиновнику знать, что за последние два месяца в Петербурге дважды спрашивали у торговцев древностями об одном и том же — «нет ли на примете предметов сибирского поступления девятьсот второго года» — и спрашивали не те люди, которые спрашивали прежде.

— Как это? — переспросил Морозов, приехав.

— А так, — сказал Штоль. — Прежде ходил один человек, тихий, вежливый, всегда против света. Ходил одиннадцать лет и обращался только к тем, кто и так знал. А с февраля пошли другие. Двое, молодые, оборотистые, и ходят широко — по всем лавкам подряд, включая те, где отродясь ничего подобного не бывало. Спрашивают откровенно, платят за сведения. Один из них — я его знаю в лицо — служит приказчиком у Ратке.

— Что за Ратке?

— Антикварная фирма, — сказал Штоль, и в голосе у него появилась та специфическая брезгливость, с какою старые торговцы говорят о молодых. — «Э. Ратке и сынъ», Большая Морская. Торгуют широко, с размахом, много вывозят за границу — в Лондон, в Берлин. Скупают в провинции целыми домами. Люди не бесчестные, но, как бы сказать, скорые. Если старина в цене, они привезут вам старину; если завтра в цене будут чугунные утюги, они привезут утюги.

Морозов посидел, глядя в тёмное стекло витрины.

— Августин Иванович, — сказал он. — Скажите как знаток. Ежели собрать все сорок восемь предметов вместе — что это будет стоить?

Штоль подумал.

— Порознь — пустяки, — сказал он. — Медь, серебро низкой пробы, камень. Пятьдесят рублей вещь, много сто. А вместе... — Он поднял палец. — Вместе это будет полный погребальный убор из скифо-сибирского кургана, единственный в Европе целиком. Такое собрание Британский музей купит не торгуясь, и цену вам назовёт не антиквар, а нотариус. Понимаете, в чём тут дело? Никто одиннадцать лет не понимал, что вещи из одного набора, — они разошлись поодиночке, у всякого своя судьба. А кто-то теперь понял.

— И этот кто-то ищет книгу, где записано, куда они разошлись.

— Именно, — сказал Штоль. — Простите старика за прямоту, милостивый государь, но я вам скажу, что вижу. Одиннадцать лет по этому городу ходил один охотник — страшный, тихий и по-своему неспешный. А нынче объявился второй, весёлый и с капиталом. И покойный Эмиль Богданович — не последний, кто попадёт между ними.

Вечером Морозов изложил это Дроботову — ту часть, которую можно было изложить, — и старый надзиратель отреагировал по-своему.

— Стало быть, ваше высокоблагородие, у нас в городе две шайки на одном промысле, — подытожил он. — Тогда дело простое. Когда две шайки на одном промысле, они друг дружку жрут, а нам с вами остаётся стоять поодаль и подбирать, что упадёт. Оно, конечно, не по уставу, зато по опыту.

— Опыт хорош, — сказал Морозов, — да у нас между ними люди. Тот, у кого дома лежит такая брошка, не знает ни про одну шайку, ни про другую. Он просто откроет вечером дверь, потому что ему вежливо постучат.