На третий вечер он нашёл.

«Дознание о лице, называющем себя мещаниномъ Гавриломъ Кондратьевымъ Свищовымъ, задержанномъ въ нетрезвомъ видѣ у Технологическаго института и заявившемъ о себѣ свѣдѣнія, не соотвѣтствующія дѣйствительности. Мая 12 дня 1904 г.»

Само дознание, шесть листов, Пшеничников достал ему на другой день.

Морозов читал их, заперев дверь, и то и дело останавливался, потому что читал, в сущности, про себя.

Задержанный был подобран у института пьяным и невменяемым, кричал, что его «выбросило», и требовал сообщить куда-то по номеру, которого не существует. В участке предъявил паспортную книжку на имя мещанина Свищова, Гавриила Кондратьева, тридцати восьми лет. Книжка оказалась подлинной. А вот дальше начиналось интересное: околоточный, писавший протокол, знал Свищова в лицо — тот пять лет работал на Обводном при складах, — и человек с книжкой был им. Ростом, лицом, приметами. Тот самый.

Только Свищов был неграмотен, а задержанный писал бегло. Свищов пил горькую четвёртый год, а этот на другое утро протрезвел и больше не пил. Свищов имел в участке репутацию тихого дурака, а этот на допросе изъяснялся «языком образованным, с употреблением слов, значения которых чиновник, ведущий дознание, не понял и записать не сумел».

На вопрос, кто он, задержанный сперва назвался чужим именем — писарь записал его как «Юрій Соколовъ» и приписал: «фамилія неизвѣстна въ участкѣ». После, продержавшись двое суток, стал показывать иначе: что он и есть Свищов, а слова его были следствием запоя.

Между этими двумя показаниями лежали два листа допроса, и Морозов читал их медленно, строку за строкой.

Задержанный спрашивал, какое нынче число и какой год, и, услышав ответ, попросил повторить. Спрашивал, идёт ли война, и, узнав про Японию, сказал странное, записанное писарем дословно: «Значит, я на год ошибся». Спрашивал, есть ли в городе «переговорная связь без проводов» — писарь записал «безъ проволоки» и поставил в скобках знак вопроса. Затем требовал сообщить о себе по адресу, которого в Петербурге не существовало ни тогда, ни после: Морозов проверил по адресной книге, улицы с таким названием в столице не было.

А на второй день, ближе к вечеру, он попросил бумаги и написал — собственноручно, без ошибок, разборчиво — короткое заявление о том, что показания его вчерашние ложны и даны в состоянии опьянения. Писарь подшил заявление и приписал сбоку удивлённо: «пишетъ бѣгло, хотя по свѣдѣніямъ участка неграмотенъ».

Морозов знал цену этой перемене. Он и сам сделал то же самое в первую свою ночь: понял, что объяснять некому и незачем, и начал врать в тон веку.

Дело кончилось ничем: медицинского освидетельствования не производили, вменить было нечего, и через двенадцать дней «Свищова» выпустили с внушением.

Ниже, последним листом, лежала справка, подшитая полугодом позже.

«По требованію Врачебнаго отдѣленія сообщается, что означенный Свищовъ Г. К. въ ноябрѣ 1904 г. помѣщенъ въ больницу Всѣхъ Скорбящихъ по освидѣтельствованію...»

И приписка канцелярским карандашом, наискось, чьей-то давно уволенной рукой:

«Выбылъ 1907 г. Свѣдѣній нѣтъ».

Морозов сидел над этими шестью листами долго.

Девятьсот четвёртый год. За восемь лет до него. Человек, у которого чужая память в своём теле, — не в чужом, как у него, а в своём. Тот же пропуск в объяснениях, та же неспособность доказать очевидное, тот же выбор в конце: либо ты сумасшедший, либо ты сам сознался, что пьян и наврал.

«Юрий Соколов» продержался двое суток. Морозов держался пятый месяц — и держался, если по совести, только благодаря тому, что очнулся в теле сыщика с бумагой в кармане, а не в теле складского пьяницы. Судьба выдала ему не дар, а приличную должность, и это оказалось важнее.

Он посидел ещё немного над этими листами, позволив себе то, чего обыкновенно не позволял: подумать не о деле, а о себе.

Их было двое. Стало быть, это не единичный случай и не Божья прихоть, а нечто, что происходит по правилам, — раз происходит дважды. И правила эти, если верить своим же наблюдениям, включали одно общее обстоятельство: и тот, и другой оказались рядом с вещами. Свищов в декабре третьего года носил гравёру предмет по описи — значит, вещи были у него в руках за полгода до того, как в его теле проснулся кто-то другой. У Морозова же перерождение случилось в комнате, на косяке которой светился свежий след.

Иван Иванович сказал: «они видели, потому что родились такими, а вы стали видеть». Он и не подозревал, до какой степени попал: Морозов стал видеть не потому, что научился, а потому, что оказался в этом теле. Дар пришёл вместе с переселением — или переселение пришло вместе с даром, и который из двух причина, а который следствие, было пока не разобрать.

Одно он знал твёрдо: если найдётся Свищов, разбирать станет вдвое легче. Живой человек, проживший это на девять лет раньше, стоил всех архивов империи.

Он выписал себе три строки: имя, годы, «выбыл 1907, сведений нет» — и запросил больницу Всех Скорбящих официально, по форме, «в связи с розыском по делу о лице, называющем себя Иваном Ивановичем». Ответ обещали через две недели.

Одновременно он пустил Дроботова по другому концу — по складам на Обводном, где Свищов работал до девятьсот четвёртого. Надзиратель вернулся через день с уловом невелик, но занятным.

— Помнят, — сказал он. — Артельщик тамошний, старик, помнит хорошо, потому как случай был приметный. Гаврила Свищов, грузчик, пил без просыху, был у них при складе вроде домового: беззлобный, бестолковый, кому мешок поднесёт, кому дров наколет. А весной четвёртого года пропал. И через месяц объявился — трезвый, чистый, и говорит, извольте видеть, как барин. Артельщик его не признал сперва. Спрашивает: ты, что ль, Гаврила? А тот: я. И глядит, говорит, будто из-за стекла.

— Долго он там пробыл?

— С неделю. Работать не стал, ходил, всех расспрашивал: какой нынче год, кто государь, где такая-то улица. Мужики решили — допился до чёртиков. А после его свезли в больницу, и с той поры не видали. — Дроботов помолчал. — Я, ваше высокоблагородие, вот чего не пойму. Из-за чего вы этого пьяницу девятилетней давности ищете? Он к нашему делу как пришит?

— Ещё не знаю, — честно сказал Морозов. — Но он единственный человек в этом городе, который приносил гравёру Кульману вещи из сибирского поступления и остался жив.

Это была ложь только наполовину — про вещи он тогда ещё не знал. Знал через сутки.

А назавтра дело гравёра Кульмана переломилось — и переломилось от вещи, которую Морозов держал в руках с первого дня.

Началось с того, что он в четвёртый раз перечитывал протокол осмотра мастерской. Он делал так всегда, когда дело вставало: перечитывал собственные бумаги, ища не улику, а ошибку в самом себе.

«Полка третья: книги конторские за 1908–1913 гг. Между томом за 1903 г. и томом за 1908 г. — свободное место шириною в четыре вершка, на полке чистый прямоугольник, пыль по краям».

Между томом за тысяча девятьсот третий и томом за тысяча девятьсот восьмой.

Морозов поднял голову.

Том за девятьсот третий год стоял на полке. Он его видел, он его сам осматривал и сам записал в опись. Убийца унёс книги за четвёртый, пятый, шестой и седьмой годы — а третий оставил.

Он вызвал понятых и поехал в мастерскую немедля.

Том за девятьсот третий год стоял, где стоял, — толстый, в коленкоровом переплёте, с наклейкой. Морозов сел за верстак покойного и стал читать.

Записи шли ровными строчками, немецким канцелярским почерком, по числам: «принято от г-на такого-то — пряжка бронзовая, оправить в брошь; выдано; получено 14 руб.». Сибирское поступление пошло с сентября: за четыре месяца — двадцать две работы. Имена заказчиков были всё больше знакомые Морозову по показаниям Штоля: торговцы, комиссионеры, антиквары.

А в декабре девятьсот третьего он нашёл запись, из-за которой перевернулось всё дело.

«Дек. 19. Принято отъ г-на Свищова: пластина мѣдная съ звѣремъ, № 9 по описи заказчика. Въ работу не принято по причинѣ отказа мастера. Возвращено въ тотъ же день».