Гавриил Свищов — тот, который проснулся в теле грузчика в мае девятьсот четвёртого, — был инженер-теплотехник из Челябинска, пятидесяти двух лет, умер в октябре девяносто четвёртого от разрыва сердца на заводском дворе. Последнее, что помнил: цех, мороз, и он держит в руке медную бляшку — рабочие нашли при разборке фундамента старой заводской конторы и принесли начальству, а он взял посмотреть.

— Держал в руке, — сказал Морозов.

— Держал. — Свищов посмотрел на него. — И ты, стало быть, тоже?

— Не я. Тот, в чьём теле я проснулся. Его в этой комнате убили в ту самую ночь, а на косяке остался след.

— Ну вот, — сказал Свищов. — Вот тебе и первое правило: рядом должна быть вещь. Кто её держит — не важно. Важно, что она рядом.

— Второе правило?

— Второе — кто-то должен умереть. Оба раза так. Я помер там, а тут в тот же час помирал от белой горячки Гаврила Кондратьич, — Свищов постучал себя по груди, — вот этот самый, чью фамилию я ношу. Он не помер, а я в него въехал. Твой сыщик тоже помирал, только его добили.

Морозов молчал. Всё это он знал сам — вернее, догадывался; но услышать это вслух, от человека, прожившего с этим девять лет, было совсем не то, что записать в тетрадь.

— Третье?

— Третьего нет, — сказал Свищов. — Я девять лет думал и третьего не нашёл. Ни зачем, ни кто, ни отчего именно я. Тут я тебе, брат, не помощник: я инженер, а не поп.

— А он? — Морозов кивнул на дом.

— А вот он думает, что знает, — сказал Свищов. — Только он тебе не скажет, покуда ты не станешь свой. Он вообще ничего сразу не говорит. Он, знаешь, как кладку ведёт: ряд за рядом, и всякий раз ждёт, покуда схватится.

Лунёва привели через полчаса — вернее, он пришёл сам, и по тому, как он вошёл на веранду, Морозов сразу понял, что везти его на Охту не придётся.

Егор Фомич Лунёв, сорока трёх лет, содержатель типографии, оказался человеком некрупным, с типографской чернотой под ногтями, и выглядел он не больным, а выспавшимся — впервые, должно быть, за год.

— Вас Марья Степановна прислала, — сказал он, не садясь.

— Меня прислало сыскное отделение, — сказал Морозов. — Марья Степановна подала заявление о вашем безвестном отсутствии. Дело о розыске у меня в производстве. Егор Фомич, я обязан спросить прямо, и вы отвечайте прямо: удерживают ли вас здесь силою?

— Нет.

— Есть ли на вас давление, угроза, обман?

— Нет.

— Желаете ли вы вернуться домой?

Лунёв постоял, глядя в сад.

— Не сейчас, — сказал он.

— Тогда я обязан сказать вам ещё одно. — Морозов достал бумагу и положил на стол. — Ваше распоряжение не уведомлять жену доктор мне предъявил. По закону я не могу сообщить ей ваш адрес без вашего согласия. Но я могу увезти отсюда ваше письмо, и я вас об этом прошу. Она двенадцать дней ходила по покойницким, Егор Фомич. Она смотрела на утопленников.

Лунёв закрыл лицо руками — тем же движением, каким закрывался Гарин в феврале, и Морозов подумал, что за девять месяцев видел этот жест раз двадцать и всегда он означал одно: человек только что понял, чего стоило другим то, что было нужно ему.

— Я напишу, — сказал он глухо. — Сейчас напишу.

Он ушёл в дом и вернулся через четверть часа с двумя листами, исписанными торопливым почерком с завитками. Морозов не стал читать; сложил и убрал во внутренний карман.

— Егор Фомич. Последнее. Вам здесь что-нибудь объяснили?

Лунёв поднял на него глаза.

— Мне сказали, что я не сумасшедший, — сказал он. — Двадцать восемь лет, господин Морозов. С двенадцати годов. Я в церкви на оклад смотрел и видел, а мне говорили — молись. Я жене однажды сказал, а она меня перекрестила и велела молчать. — Он помолчал. — Мне тут дали спать. Я третью неделю сплю без свечи. Вот всё, что мне объяснили, и мне довольно.

Иван Иванович пришёл в девятом часу.

Он поднялся на веранду в том же тёмном пальто, что и в апреле, — снял шляпу, кивнул Свищову, и тот, не говоря ни слова, встал и ушёл в сад: не как слуга, а как человек, знающий, что теперь будет разговор не для него.

— Благодарю, что приехали, — сказал Иван Иванович, садясь напротив.

Правая рука была в перчатке; перстень с тёмным гладким камнем сидел поверх.

— Вы обещали подлинники, — сказал Морозов.

— Обещал.

Он положил на стол папку. Морозов открыл её и следующие двадцать минут читал молча.

Там были контракты — аренда дачи, наём конторы, договор с доктором Кранцем. Там были купчие на вещи: тридцать одна купчая, каждая с подписью продавца, с ценой, с распиской в получении денег. Там были почтовые квитанции на переводы за восемь лет. И там был список — тот самый, на сорок восемь номеров, в четыре столбца: номер, описание, где взято, где ныне.

Против одиннадцати номеров в четвёртом столбце стояло: «у меня». Против двадцати — «выкуплено, у меня». Против пяти — «утрачено». Против трёх — «у полиции». Против восьми — прочерк.

А против номера девятого стояло, и Морозов прочёл это дважды: «У Н. Не выкуплено. Не искать».

— Кто такой «Н»? — спросил он.

— Тот, у кого он находится, — сказал Иван Иванович. — И я, Александр Петрович, отвечу на этот вопрос не сегодня. Сегодня я отвечу на другие, если вам угодно.

— Мне угодно.

— Спрашивайте.

— Зачем вам вещи?

— Затем, чтобы они лежали вместе и в одном месте, — сказал Иван Иванович. — Порознь они делают то, что вы видели: рядом с ними умирают люди, а иногда — не умирают, что хуже. Вместе они не делают ничего. Я это проверил на одиннадцати предметах за шесть лет. Не спрашивайте, отчего так; я не знаю. Я знаю только, что так.

— Зачем вам люди?

— А что бы вы делали на моём месте? — Он смотрел спокойно. — Их семеро в этом доме. Каждый прожил свою жизнь, зная, что он один в мире и что за это его свезут в больницу. Их находят по одному, и, поверьте, нахожу их не только я: та фирма, что искала книги в Лондон, тоже начала искать людей, как только сообразила, что люди дешевле. Что мне с ними делать? Оставить дома, чтобы за ними пришли?

— Отпускать, — сказал Морозов. — Спрашивали ли вы хоть раз, чего хочет сам человек?

— Всякий раз, — сказал Иван Иванович. — И всякий раз он хочет одного и того же: чтобы ему объяснили. Это, Александр Петрович, оказалось дороже денег, дороже семьи и, как видите, дороже свободы. Я за одиннадцать лет позвал одиннадцать человек. Отказались двое. Обоих я оставил в покое, и оба живы: один в Пскове, второй в Кронштадте, справьтесь, если угодно, фамилии дам.

— А Верейская?

— Ольга Дмитриевна была третья отказавшаяся, — сказал он, и в голосе опять сел тон, как в апреле у канала. — И она была права: за ней пришли не мои. Это моя вина, и я её не отрицаю: она отказалась в декабре, а я, вместо того чтобы приставить к ней человека, оставил её в покое, как и обещал. Больше я так не делаю.

— То есть теперь вы приставляете человека к тем, кто отказался.

— Да, — сказал Иван Иванович просто. — И к вам приставлен, с апреля. Вы его не видели ни разу, и это единственное, чем я могу похвастаться перед сыщиком вашего дарования.

Морозов помолчал, укладывая и это.

— Зачем вам вещи? — спросил он снова, потому что первый ответ его не удовлетворил.

— Затем, чтобы они лежали вместе и в одном месте, — повторил Иван Иванович терпеливо. — Порознь они делают то, что вы видели: рядом с ними умирают люди, а иногда — не умирают, что хуже. Вместе они не делают ничего. Я это проверил на одиннадцати предметах за шесть лет. Не спрашивайте, отчего так; я не знаю. Я знаю только, что так.

Он положил перчатую руку на стол.

— Александр Петрович. Я вас позвал не за тем, чтобы вербовать. Вы не пойдёте, я это знаю с апреля: вы служите, а служба у вас не место, а способ существовать. Я вас позвал затем, чтобы вы увидели этот дом своими глазами и после, когда вам будут о нём рассказывать, знали, как оно есть на самом деле.

— Кто мне будет рассказывать?

— Скоро, — сказал Иван Иванович. — И рассказывать будут дурное — потому что дом придётся закрыть. Ваша выемка по товариществу «Север» — начало конца: через месяц, самое большее через два, к доктору Кранцу приедут не из сыскной полиции, а из врачебного отделения, и заведение прикроют. Я не в претензии, вы делали свою работу. Но людей я отсюда увезу, и увезу дальше, чем Удельная.