— Перчатки? — спросил Морозов.
— Да, — сказала Тарусова с удивлением. — Он был в перчатках, весь вечер. Я подумала — экзема.
Морозов вышел от неё в шестом часу, дошёл до угла Кирочной и Литейного и остановился.
Итак.
В августе Иван Иванович — а это был он, тут не оставалось никаких сомнений, — узнаёт от женщины, попавшей в беду, что в Петербурге есть фотограф, который держит людей за горло карточками.
Девятнадцатого сентября фотографа душат шнуром от его же портьеры, и коробка с негативами исчезает.
Двадцатого сентября двое молодых людей платят газетчику десять рублей за то, чтобы полиция получила готового виновного.
А дело об убийстве, ещё до того как отделение узнало подробности, кто-то по телефону поручил столу Морозова.
Он стоял на углу, и мимо шли люди, и город жил обыкновенной осенней жизнью.
Значит, вот как это устроено, подумал он. Не пять дел. Не убийцы, подложенные из милости, чтобы у чиновника Морозова была хорошая репутация. Дело устроено проще и куда хуже: Иван Иванович убирает тех, кто ему мешает или кто мешает его людям, — и приносит их дела ему, Морозову, разобранными, чтобы полиция закрыла производство на удобном человеке и не пошла дальше.
Он использовал сыскную полицию как метлу. И метлой был он, Морозов.
С этой мыслью он и вернулся в отделение, и там его ждала записка от Дроботова, писанная корявым почерком: «Нашли обоихъ. Сидятъ у меня. Приходите скорѣе, Александръ Петровичъ, они молодые и глупые».
Двоих взяли просто.
Косой-газетчик опознал одного из них на Владимирском на другой же день: молодой человек оказался приказчиком в мебельном магазине и, что важнее, приятелем второго — рассыльного при конторе комиссионера. Оба были взяты в тот же вечер, и оба, увидев сыскное отделение изнутри, поплыли раньше, чем сели.
Рассказали они одно и то же.
В пятницу утром, двадцатого числа, к ним обоим — они снимали угол на двоих — пришёл человек. Немолодой, вежливый, в перчатках. Дал двадцать пять рублей и сказал: сходите к газетчику на угол Невского и Владимирского, дайте ему десять рублей и передайте вот эти слова. Слова были написаны на бумажке.
— Бумажка?
— Он её забрал, — сказал приказчик, шмыгая носом. — Мы выучили, он проверил и забрал.
— Знали, зачем?
— Он сказал: полиция ищет не там, надо помочь.
— И вы поверили?
— Так двадцать пять рублей же, — сказал рассыльный, будто это всё объясняло, и по совести — объясняло.
Больше они не знали ничего. Человека прежде не видели; после не видели тоже; где живёт, не ведают. Пришёл сам, ушёл сам.
Морозов, впрочем, вытянул из них ещё две подробности, и обе стоили того, чтобы просидеть с ними лишний час.
Первая: человек пришёл к ним домой. Не встретил на улице, не подослал записку — пришёл на квартиру, в угол, который они снимали вдвоём у прачки на Стремянной, и постучал в дверь. Стало быть, знал, где они живут, и знал, что они дома в это время. Стало быть, за ними наблюдали прежде, и наблюдали не день.
Вторая: уходя, он оставил на столе двадцать пять рублей и сказал одну фразу, которую оба запомнили дословно, потому что она их напугала.
— Он сказал, — выговорил рассыльный, — «а ежели после спросят, кто вас посылал, — рассказывайте всё как есть, не запирайтесь. Вам за правду ничего не будет».
Морозов записал это и подчеркнул.
Человек, посылавший двух дураков подкупать свидетеля, заранее разрешил им себя выдать. Не пригрозил, не взял слова — разрешил. Так поступает либо тот, кому нечего терять, либо тот, кто твёрдо знает, что по его описанию его не найдут.
Морозов держал протокол в руках и думал, что теперь у него в деле есть то, чего не было за девять месяцев ни разу: живые свидетели, видевшие его в лицо и говорившие с ним.
Двое молодых дураков, которые за двадцать пять рублей помогли подвести под каторгу невинного человека.
— Составьте словесный портрет, — сказал он. — С обоими порознь. И пусть рисовальщик из части сделает набросок.
Наброски получились через день. Их было два, и они не походили друг на друга.
Приказчик описал человека лет сорока пяти, полного, с усами. Рассыльный — худого, лет шестидесяти, бритого. Оба божились, что описывают одного и того же.
Морозов положил рисунки рядом и долго на них смотрел.
Потом убрал в дело и написал в постановлении честно: «личность неустановлена; свидетели дают показания, взаимно исключающие друг друга; полагаю, что описываемое лицо обладает наружностью, не удерживающейся в памяти, что само по себе является приметою».
А настоящего убийцу он нашёл на другое утро, и нашёл там, где и следовало искать с самого начала: в порезе на левой ладони покойного.
Стекло. Свежий порез, за два-три часа до смерти, — то есть между шестью и семью вечера, ещё до прихода Тарусовой. Битого стекла в лаборатории нет.
Значит, стекло разбилось раньше, и осколки убрали.
Морозов вернулся в ателье и три часа разбирал мусорное ведро, стоявшее в углу лаборатории и, по счастью, не вынесенное с четверга.
Занятие было отвратительное и утешительно знакомое: в прежней своей жизни он тоже разбирал мусор, только там для этого имелись перчатки, лоток с подсветкой и машина, раскладывавшая содержимое по слоям с указанием давности каждого. Здесь были ведро, газета, расстеленная на полу, и собственные пальцы.
Слои, впрочем, читались и без машины. Сверху — спитой чай и вчерашняя пыль, ниже — обрывки бумаги, ещё ниже — испорченные отпечатки, брак: пересвеченные, с пятнами. И под ними, на самом дне, — стекло.
Осколки фотографической пластины, семнадцать штук.
Он собрал их на столе, как складывают разбитую тарелку, подкладывая под края обрывки картона, и получил почти целую пластину — негатив, в котором не хватало одного угла.
Изображение было ясное.
На снимке, в павильоне, у балюстрадного задника, стояли двое: женщина в светлом платье и мужчина. Женщину Морозов видел впервые. Мужчину узнал сразу, потому что видел его шесть дней подряд — в отделении, в коридоре, за соседним столом.
Со стеклянной пластины на него смотрел, обнимая незнакомую женщину за талию, чиновник для поручений Аполлинарий Львович Бекетов.
Морозов сидел над разложенными осколками очень долго.
Первым делом он проверил себя — так, как проверял всегда, когда версия сходилась слишком красиво. Лицо на негативе выходит навыворот: светлое тёмным, тёмным светлое, — и обознаться легче лёгкого. Он поднял пластину к окну, посмотрел на просвет, потом сходил в аптеку напротив, купил лист фотографической бумаги, вернулся и, повозившись с ванночками покойного Риделя, сделал отпечаток — скверный, серый, но достаточный.
Сомнений не осталось. Аполлинарий Львович, без пенсне, в летнем костюме, стоял у балюстрады и держал руку на талии женщины лет тридцати, а женщина смеялась.
Дальше он думал уже как следователь, а не как человек, у которого только что перевернулось представление о собственном столе.
Что доказывает пластина? Что Бекетов снимался у Риделя «в частном роде». Больше ничего. Это не убийство и даже не мотив: мало ли кто у кого снимался.
Что заставляет думать дальше? Первое: пластина разбита. Не унесена вместе с коробкой, а разбита — здесь, в лаборатории, за два-три часа до смерти хозяина, и покойный собирал осколки голыми руками, оттого и порез. Второе: осколки не выброшены на улицу, а свалены в ведро, то есть убирал их сам Ридель, наскоро, ещё живой и не подозревавший, что вечером умрёт. Третье: коробку с прочими негативами взяли позже, вечером, — и вот тут возникал вопрос, который Морозов записал в тетрадь и трижды подчеркнул.
Если человек пришёл забрать свою карточку и разбил свою пластину в шесть часов вечера — зачем ему в десять возвращаться и уносить всю коробку?
Ответ был один: незачем.
Значит, разбивший пластину и унёсший коробку — разные люди.
Значит, в тёмной комнате фотографа Риделя девятнадцатого сентября побывали трое: женщина, умолявшая на коленях; человек, который сломал своё; и тот, кто под конец забрал всё.