— Вы ему помогали или мешали?

Дементьев впервые за час поднял глаза.

— Помогал, — сказал он. — Клянусь вам чем угодно: помогал. Я к нему ходил три недели, я ему банки ставил и порошки готовил, и он мне под конец руку жал. Мне было велено: пусть умрёт спокойно, а перед смертью, ежели будет в памяти, спроси про место.

— Спросили?

— Спросил, — сказал Дементьев. — За четыре дня. Он мне сказал: «Тихон, я записал всё в тетрадь, а тетрадь сыну; а тебе скажу одно: не ходи туда. Там всё выбрано и всё дурное осталось».

— Что это значит?

— Не знаю, — сказал фельдшер. — Он бредил уже. Но сказал он это ясно, и я запомнил слово в слово.

Морозов записал и это.

— Дальше.

Дальше пошли девять лет.

Дементьев рассказывал о них так, как рассказывают о службе: без гордости и без ужаса, с подробностями расписания.

Морозов слушал, записывал и по ходу отмечал про себя то, чего фельдшер не говорил, но что складывалось само.

Хозяин не держал при себе никого, кроме двоих. За одиннадцать лет — фельдшер и Кондрат; всех прочих — трубочистов, приказчиков, студентов, фотографов — нанимали разово, платили помесячно и бросали, когда надобность отпадала. Это не банда и не тайное общество: это человек, умеющий обходиться минимальным числом посвящённых.

Хозяин никогда не появлялся первым. Сперва шёл фельдшер — с чаем, с разговором, с бесплатным лечением; и только если почва оказывалась готова, приходил тот, в перчатках.

И хозяин никогда не объяснял.

— Тихон Кузьмич, — не удержался Морозов, — вы за девять лет спрашивали у него, зачем всё это?

— Спрашивал, — сказал Дементьев. — Раз пять.

— И что?

— И всякий раз он отвечал одно и то же, — сказал фельдшер. — «Затем, Тихон Кузьмич, чтобы они лежали вместе». А я спрашивал: а дальше что? А он: а дальше ничего, в том и смысл.

Он ездил. За девять лет он объездил четырнадцать губерний, всякий раз с одной и той же задачей: разыскать человека по адресу, познакомиться, войти в дом и узнать, есть ли у него вещь. После чего сообщить хозяину.

— Как вы входили?

— Просто, — сказал Дементьев. — Я фельдшер. В уездном городе фельдшер — фигура. Приезжаю, снимаю комнату, объявляю, что практикую бесплатно для бедных. Через неделю меня знает вся улица, через месяц я в каждом доме сижу за чаем. И всякий сам мне показывает, что у него есть: люди, Александр Петрович, страшно любят показывать вещи тому, кто их слушает.

Свешников у двери шевельнулся, и Морозов знал почему: тот же самый метод, слово в слово, преподавали в жандармском корпусе.

— Сколько человек вы нашли?

— Двадцать шесть.

Прежде чем считать судьбы, Морозов задал вопрос, ради которого, если по совести, и вёл этот допрос.

— Тихон Кузьмич. Он вас послал в Сибирь в январе третьего года — к умирающему Нартову. А в Сибирь саму он вас посылал?

— Дважды, — сказал Дементьев. — В девятьсот четвёртом и в девятьсот восьмом.

— Зачем?

— Искать оставшихся, — сказал фельдшер. — Вещи-то по деревням разошлись в девятьсот втором, ещё до Нартова. Он их выкупал, да не все выкупил. Я ездил по тем же деревням и спрашивал.

— Нашли?

— В четвёртом — две. В восьмом — ни одной: за шесть лет всё вывезли, деревни-то на тракте.

— На кургане были?

Дементьев помолчал.

— Был, — сказал он. — В восьмом году. Хозяин не велел, а я поехал: любопытно стало.

— И что там?

— Ничего, — сказал фельдшер, и в первый раз за весь допрос голос у него сделался другой. — Яма. Заплывшая, травой заросла. Овцы кругом не ходят — их пастухи не пускают, у них там дурная слава. Я походил час и уехал.

— Отчего дурная слава?

— Оттого, что в девятьсот втором те, кто копал, померли, — сказал Дементьев. — Все четверо. Мне мужики сказывали: копали вчетвером в июне, а к Покрову ни одного не осталось. Один в дороге, двое от горячки, четвёртый пропал. Потому и не пасут.

Морозов записал это и подчеркнул трижды.

— И что с двадцатью шестью сталось? — спросил он.

— С двадцатью — ничего, — сказал Дементьев. — Им предложили деньги, и они продали. Хозяин платил втрое против цены, и после, ежели человек был беден, назначал пособие. Это, господин следователь, чистая правда, и вы её проверите: у него на пенсии одиннадцать человек по сей день.

— Проверил, — сказал Морозов. — А шестеро?

Фельдшер помолчал.

— Четверо отказались, и он их оставил, — сказал он. — Я знаю троих поимённо, все живы: в Пскове, в Кронштадте и в Твери. А двое... — Он поднял глаза. — Двое — это моя работа, и я вам про них расскажу, но давайте по порядку. Иначе вы решите, что я оправдываюсь.

— Давайте по порядку, — сказал Морозов.

Порядок был такой.

В девятьсот шестом хозяин переменил обыкновение. Прежде он собирал вещи; с шестого года он начал собирать людей.

— Отчего?

— Оттого, что нашёл первого, — сказал Дементьев. — Женщину в Твери, которая эти вещи видела. Он с ней просидел, как я слышал, всю ночь, а наутро сказал мне: Тихон Кузьмич, теперь у нас с тобою другая служба.

С шестого года Дементьеву стало вменяться разыскивать не только вещи, но и тех, кто их различает. Приёмы те же: приехать, лечить бесплатно, слушать. Люди, видящие свет, обыкновенно молчат об этом всю жизнь — но фельдшеру, который лечит их детей, рано или поздно говорят.

— И вы находили.

— Семерых за семь лет, — сказал Дементьев. — И вот тут я вам скажу вещь, которую вы, может, и не примете: это была хорошая работа. Их увозили в Удельную, и им там жилось лучше, чем дома. Я туда ездил дважды в год и видел: они были благодарны.

— Одну увезти не успели, — сказал Морозов. — Верейскую Ольгу Дмитриевну.

Дементьев опустил голову.

— Не успели, — сказал он.

— Кто её убил?

— Не я, — сказал фельдшер. — Клянусь вам: не я. Её убил Кондрат.

— Кто такой Кондрат?

— Второй, — сказал Дементьев. — При хозяине нас было двое: я и он. Я — по разговорам, он — по прочему. Я вам его опишу, только толку не будет: я его девять лет знал и не знаю ни фамилии, ни где живёт.

— Опишите.

— Лет сорока. Роста высокого, плечист. Молчит. — Фельдшер помолчал. — Волосы тёмные, стрижен коротко. Лицо, знаете, никакое: увидите — не запомните. Одевается как мастеровой в праздник: пиджак, картуз. Курит.

— Что умеет?

— Всё, чего я не умею, — сказал Дементьев. — Отпереть, влезть, снести. Он и в лавку к Пыжову вошёл в запертую, и, я думаю, не он один такой на свете, а только я других не встречал. И вот что скажу, господин следователь: он хозяина боялся. Я — нет, я его уважал. А Кондрат боялся, и по одному этому я понимал, что он раньше делал вещи похуже наших.

— Хозяин его после Верейской прогнал?

— Прогнал, — сказал фельдшер. — Он мне сам сказал: «Кондрат сделал по-своему, и я с ним рассчитался». Что это значит — не знаю. Я его с февраля не видал.

Морозов записал имя и обвёл его дважды.

— Теперь про двоих, — сказал он. — Про вашу работу.

Дементьев сложил руки.

— Первый — закладчик Пыжов, — сказал он. — Лиговка, декабрь прошлого года. Наперстянка в графине. Это я.

Свешников у двери резко выпрямился.

— Пыжов был отравлен приказчиком Лоскутовым, — сказал Морозов очень спокойно. — Лоскутов сознался, осуждён и сидит.

— Знаю, — сказал Дементьев. — Он и подсыпал. Он и склянку в аптеке брал. — Он посмотрел Морозову в глаза. — Только рецепт ему выписал я. И бланк докторский украл я. И объяснил ему я, сколько капель нужно, чтобы человек уснул и не проснулся, и сказал, что за это ему ничего не будет, потому что смерть сочтут сердечной.

В комнате стало тихо.

— Зачем? — спросил Морозов.

— Затем, что Пыжов принял вещь и не отдавал, — сказал Дементьев. — Хозяин велел мне: узнай, у кого. Я узнал через Гришу — я с ним, с Гришей-то, в октябре познакомился, он ко мне лечиться ходил, у него грудь болела. — Фельдшер потёр лицо. — А после Пыжов Гришу поймал на записках и стал его давить. И Гриша ко мне пришёл, плакал: пропаду. И я ему сказал, как не пропасть.