Он положил бумагу.

— Ваше превосходительство. Это назначено случайно?

— За двадцать два года службы, — сказал Вельяминов, — я видел общую ревизию вещественных доказательств трижды. Всякий раз она назначалась не случайно. — Он посмотрел прямо. — Морозов, я вас спрошу один раз, и вы ответьте мне правду, потому что я обязан знать, что защищаю. У вас в описях всё в порядке?

Морозов молчал ровно две секунды.

Врать не имело смысла: ревизия установила бы всё через четыре дня. Сказать правду означало поставить начальника отделения перед необходимостью либо доложить, либо стать соучастником.

— Нет, — сказал он.

Вельяминов очень медленно откинулся на спинку.

— Что?

— По делу об угаре на Слоновой к производству приобщён предмет: застёжка медная, литая, длиною три вершка. По моему рапорту от апреля месяца предмет оставлен на хранении при отделении ввиду возможной связи с иными делами. Рапорт вами утверждён.

— И?

— И предмет находится не при отделении, — сказал Морозов. — Он находится у меня дома. Пятый месяц.

В кабинете стало очень тихо.

— Вы понимаете, — сказал наконец Вельяминов совершенно ровным голосом, — что вы мне сейчас сказали?

— Понимаю. Присвоение вещественного доказательства чиновником, ведущим дело. Статья известная: удаление от должности, суд, лишение прав состояния.

— И вы понимаете, что я обязан сегодня же вас отстранить и назначить дознание?

— Понимаю, — сказал Морозов. — И прошу вас этого не делать до седьмого числа.

Вельяминов встал и прошёлся по кабинету.

Он ходил из угла в угол минуты три, и Морозов не мешал: он знал, что человек сейчас взвешивает не служебное, а гораздо более тяжёлое.

— Зачем вы её взяли? — спросил начальник отделения, остановившись.

И вот тут Морозов сказал правду — впервые за год сказал её вслух другому человеку в этом городе, кроме Свищова.

— Оттого, что я её вижу, — сказал он. — В темноте она светится, ваше превосходительство. Зелёным, ровно, изнутри. Я это вижу с первого дня в этом городе, и, кроме меня, этого не видит никто в отделении. Ольга Дмитриевна Верейская видела и убита. Переплётчик Лунёв видел и увезён. Инженер Нартов, отец покойного, видел и умер. Я взял её домой, потому что мне нужно было держать при себе доказательство, что я не сумасшедший.

Вельяминов смотрел на него долго.

— Аполлинарий Львович писал мне про вас рапорт, — сказал он наконец. — В мае. Семь случаев с числами: остановился, посмотрел в угол, ответил «контузия».

— Так точно.

— Я его положил в ящик и не дал ходу.

— Знаю. Благодарю вас.

— Не благодарите. — Вельяминов вернулся к столу и сел. — Морозов, вы мне сейчас предлагаете поверить в светящиеся предметы. В моём возрасте и в моей должности.

— Я вам ничего не предлагаю, — сказал Морозов. — Вы спросили, зачем я взял. Я ответил честно. Вы вправе счесть это бредом — тогда назначайте дознание сегодня, и я не скажу ни слова против.

Вельяминов молчал.

— Знаете, что самое скверное? — сказал он вдруг. — Я вам верю. Не в свечение, помилуй бог. Я верю, что вы это видите. Мне за двадцать два года попадались люди, которые видели чертей, и попадались люди, которые врали, будто видят. Разница между ними видна в первую минуту, и вы не из вторых. — Он потёр лицо. — И вот теперь я, начальник отделения, сижу и соображаю, что с этим делать по службе. А по службе, Александр Петрович, делать с этим нечего. У меня нет графы.

— Знаю.

— Ежели вы это скажете на дознании, вас через месяц освидетельствуют и уволят по болезни. Ежели не скажете — вас осудят за присвоение. — Вельяминов посмотрел на него. — Оттого я вам и говорю: молчите. Что бы ни спрашивали — молчите об этом. Пусть будет присвоение, за него дают меньше.

— Дайте мне четыре дня, — сказал Морозов.

— Что вы успеете за четыре дня?

— Вернуть предмет в шкаф, — сказал Морозов, — я могу за час, и тогда ревизия ничего не найдёт. Но я этого не сделаю.

— Отчего?!

— Оттого, что ревизия назначена не ради описей, — сказал Морозов. — Она назначена ради этой застёжки, ваше превосходительство. Кто-то знает, что она у меня дома. Вчера в мою комнату входили, отперли ящик, посмотрели и ушли, ничего не взяв, — а на другой день по департаменту вышла ревизия. Это, простите, не совпадение. Это исполнено по порядку: сперва проверили, что улика на месте, потом назначили того, кто её найдёт.

Вельяминов сидел неподвижно.

— И вы полагаете, что если вы её вернёте...

— То найдётся другое, — сказал Морозов. — Мне подложат деньги, или письмо, или ещё что-нибудь. Ваше превосходительство, я год ловил людей, которым подкладывали виноватых. Я знаю, как это делается, изнутри. Тот, кто это затеял, не остановится на одной попытке. Оттого я и прошу четыре дня: не на то, чтобы спрятать концы, а на то, чтобы понять, кто это делает и зачем.

Начальник отделения долго молчал.

— Четыре дня, — сказал он наконец. — До седьмого. Седьмого утром ревизия войдёт в отделение, и я буду обязан вести её честно. И, Морозов, — он поднял палец, — предмет всё-таки верните. Не ради описи. Ради того, чтобы у вас дома не нашли того, чего там быть не должно, когда к вам придут с обыском. А к вам придут.

Морозов вышел из кабинета и в коридоре наткнулся на Бекетова.

Прежде того, впрочем, он сделал то, что велел Вельяминов, и сделал немедля: съездил домой, взял тряпицу и привёз застёжку в отделение.

Сдавал он её при двух свидетелях — писаре и дежурном чиновнике, — и составил при этом рапорт, в котором изложил всё как было: что предмет по его рапорту от апреля был оставлен на хранении при отделении; что фактически хранился у него; что ныне сдаётся в шкаф вещественных доказательств, о чём и доносит.

Это был скверный документ. Он превращал возможное обвинение в присвоении из спорного в доказанное собственной рукой.

Но он же превращал его из тайного в явное, а Морозов за тридцать лет службы усвоил одно: обвинение, о котором ты доложил сам, весит вчетверо меньше того, которое нашли.

Писарь, принимая рапорт, посмотрел на него испуганно.

— Пишите, пишите, — сказал Морозов. — И число ставьте нынешнее, третье января.

Он положил застёжку на поднос в шкафу — рядом с той самой бляшкой, изъятой в декабре двенадцатого года у скупщика и пролежавшей здесь весь год под биркой, — и запер дверцу.

Две вещи из сорока восьми, лежащие вместе, в казённом шкафу, за печатью сыскного отделения.

«Порознь они делают то, что вы видели, — сказал ему человек в перчатках на веранде в Удельной. — Вместе они не делают ничего».

Морозов постоял, глядя на запертую дверцу, и подумал, что впервые за год сделал ровно то, чего от него хотел Иван Иванович.

А в коридоре его ждал Бекетов — бледный, с бумагой в руках.

— Александр Петрович. Меня назначили в комиссию по ревизии.

— Поздравляю.

— Вы не понимаете, — сказал Бекетов тихо. — Меня назначили третьим членом. От отделения. То есть проверять ваши описи буду я.

Морозов посмотрел на него.

— Аполлинарий Львович, — сказал он. — А кто назначал состав?

— Департамент.

— А кто именно?

Бекетов заглянул в бумагу.

— Подписано за директора, — сказал он. — Резолюция статского советника Гельмерсена.

Морозов взял бумагу и прочёл резолюцию сам.

Она была в одну строку, писанная знакомым ровным почерком чиновника, который два месяца назад сказал ему: врать не стану, а недоговаривать буду.

«Согласенъ. Въ составъ комиссіи включить чиновника означеннаго отдѣленія».

— И вот что ещё, — прибавил Бекетов. — Я нынче утром, до вас, ходил в шкаф сличать по трём делам. Опись за тринадцатый год я знаю наизусть, я её сам переписывал. И, Александр Петрович... по угарному делу застёжка в шкафу есть.

— Есть, — сказал Морозов. — Я её сдал полчаса назад, при двух свидетелях, с рапортом.

Бекетов помолчал.

— Стало быть, до третьего января её там не было.