Луковников поджал губы.
— Тогда, стало быть, никого нет.
— Тогда, стало быть, остаётся муж, — сказал Морозов.
— У мужа алиби, — сказал Луковников с удовольствием. — Я справлялся. По боенской конторе за сентябрь и октябрь десятого года он числится ежедневно, с шести утра. Все дни подряд.
Морозов посмотрел на него.
— Иван Матвеевич, — сказал он. — Вы полагаете, что человек, убивший жену в собственной квартире вечером, наутро не выйдет на службу?
В комнате стало тихо.
— По моему опыту, — сказал Морозов, — выйдет непременно. И придёт раньше обычного, и будет весь день на виду, и после все скажут: он в те дни был как всегда. Люди думают, что убийца прячется. Убийца, Иван Матвеевич, показывается.
Три недели февраля ушли на то, что в его прежней жизни делалось запросом к машине, а здесь — ногами.
Морозов установил:
Что Кисляков Фома Игнатьев, сорока четырёх лет, крестьянин Богородского уезда, проживает в собственном доме на Божедомке, имеет две лавки, четыре подводы и приход по боенской конторе до двух с половиной тысяч в год.
Что первый брак его с Прохоровой Дарьей заключён в девятьсот первом году; детей трое: Николай четырнадцати лет, Марья одиннадцати и Пётр девяти.
Что второй брак заключён в мае девятьсот двенадцатого года с Аграфеной Тимофеевой Шибановой, тридцати одного года, — той самой нянькой, жившей при детях с девятьсот девятого.
И что для заключения этого брака требовалось одно, без чего никакая консистория венчать бы не стала.
Требовалось доказательство, что первая жена умерла.
Копию метрической записи о браке Морозов получил в консистории на третьей неделе, и получил не сразу: пришлось идти через прокурорский надзор, потому что консистория ведомству полиции подчиняться не желала.
К записи было приложено то, ради чего он туда и лез.
Свидетельство о смерти Кисляковой Дарьи Никитиной, выданное причтом церкви в селе Ольгове Дмитровского уезда, о том, что означенная умерла в декабре девятьсот одиннадцатого года от воспаления лёгких и погребена на приходском кладбище.
Морозов прочёл, сложил бумагу и сказал вслух:
— Ну вот. Теперь всё.
— Что «всё»? — не понял Гвоздёв.
— Всё, Спиридон Афанасьевич, — сказал Морозов. — Он подделал смерть. И это уже не обман старухи, а подлог документа духовного ведомства, статья с каторжными работами. И, что важнее, это его подпись под ложью.
Прежде поездки Морозов сделал ещё одно, и сделал не по делу, а для себя: съездил в Лефортово и попросил показать ему череп ещё раз.
Молодой прозектор удивился.
— Вы же смотрели.
— Смотрел, — сказал Морозов. — Я хочу посмотреть с фамилией.
Он стоял над ящиком минут пять. Ничего нового он там не увидел и увидеть не мог.
Но за год с лишним в этом веке он выучил про себя одну вещь: пока у покойного нет имени, работа идёт легко и чисто, как задача. А как только имя появляется, работать становится тяжелее — и лучше.
— Дарья Никитична Кислякова, — сказал он вслух. — Тридцати шести лет. Троих детей.
Прозектор посмотрел на него странно и промолчал.
В Ольгово поехали вдвоём, на третий день, поездом до Дмитрова и оттуда на санях двадцать вёрст.
Церковь стояла на бугре, старая, с деревянной колокольней. Священник, отец Никандр, служил при ней одиннадцатый год, был молод, беден, суетлив и, увидев бумагу из сыскного отделения, побелел так, что Морозов понял: половина работы сделана.
Метрическую книгу за девятьсот одиннадцатый год он подал сам, дрожащими руками.
Запись стояла. Декабрь, четырнадцатое число. «Умерла Кислякова Дарья Никитина, тридцати трёх лет, отъ воспаленія легкихъ. Погребена на приходскомъ кладбищѣ».
Морозов посмотрел на запись, потом на почерк соседних записей, потом на чернила.
— Отец Никандр, — сказал он. — Вы эту запись когда делали?
Священник открыл рот и закрыл.
— В декабре одиннадцатого года, — сказал он.
— Соседняя запись, за тринадцатое число, писана чернилами бледнее. И за пятнадцатое бледнее. А ваша, за четырнадцатое, — гуще и свежее. Чернила разные, а книга одна.
Отец Никандр сел на лавку.
Он сознался через десять минут, и Морозов, слушая, впервые за московский месяц почувствовал что-то похожее на жалость.
Осенью двенадцатого года к нему приехал человек из Москвы. Хорошо одетый, вежливый, при деньгах. Объяснил дело так: жена его умерла в отъезде, в другой губернии, от воспаления лёгких, и там же похоронена, а бумаг о том не выправили, потому что дело было в глуши и не до бумаг. И теперь он, оставшись с тремя детьми, желает жениться на женщине, которая этих детей растит, — а без свидетельства о смерти венчать его не станут.
— Он показал мне детей, — сказал отец Никандр. — Он их привёз, все трое сидели на санях. И сказал: батюшка, у них ни матери, ни имени. Аграфена их растит третий год, а по бумагам она им никто.
— Сколько он дал?
— Сто рублей, — сказал священник и заплакал. — У меня церковь без крыши, ваше высокоблагородие. У меня в приделе снег на полу зимой.
— А детей вы видели своими глазами?
— Видел, — сказал отец Никандр. — Трое. Старший мальчик всю дорогу молчал, а младший спросил меня: батюшка, а мамка теперь на небе?
Морозов поднял голову.
— Он так спросил?
— Так и спросил.
— А отец что?
Священник подумал.
— А отец сказал: на небе, Петруша, на небе. И по голове его погладил.
Морозов записывал показания и думал о том, что за год в Петербурге видел эту схему шесть раз и всякий раз в другой одежде: у всякого человека, соглашающегося на дурное, есть довод, который кажется ему достаточным. У Гриши Лоскутова был страх, у Гарина — двадцать рублей серебром, у трубочиста — лайковые перчатки, у студента Плужина — плата за курс, у зятя Пельта — лесная контора в Ревеле.
У отца Никандра была крыша над приделом.
— Вы понимаете, что вы сделали? — спросил он.
— Понимаю, — сказал священник. — Я записал в книгу неправду.
— Вы не то записали, — сказал Морозов. — Вы дали человеку, убившему жену, законную бумагу о том, что она умерла своей смертью. И ежели бы я не приехал, эта бумага пережила бы всех нас.
Обратно ехали молча.
В Москве Морозова ждало на столе письмо из губернии — то самое, ответ на его собственный запрос о копии послужного списка, посланный в первую неделю.
Он вскрыл его, стоя у окна, и прочёл, ничего не выражая лицом.
Губернское сыскное отделение препровождало копию формулярного списка чиновника для поручений Морозова А. П. и уведомляло, что «подлинный списокъ и прочія документы, до личности означеннаго чиновника относящіяся, въ настоящее время находятся въ Департаментѣ Полиціи, куда высланы по требованію отъ 29 января с. г.».
Стало быть, ушло.
Морозов сел и прочёл копию.
Формулярный список был на четырёх листах и был скучен, как всякий формуляр. Происхождение, вероисповедание, образование, послужное движение, награды, взыскания, семейное положение.
Приметы в формуляре не указывались — их писали в паспортной части, а не здесь.
Он выдохнул и тут же поймал себя на этом выдохе.
Не то чтобы стало легче. Стало ясно, где именно проходит опасность: не в формуляре, а в паспортной книжке и в метрической выписи. Формуляр можно послать хоть в двадцать мест; там нет ни роста, ни шрама.
А ещё в письме была приписка, сделанная от руки внизу, мелким почерком, без подписи:
«Александръ Петровичъ! Радъ, что у Васъ въ столицѣ всё сложилось. У насъ по Вашему прежнему дѣлу о музейной кражѣ ныне справляются изъ Департамента, спрашиваютъ рапортъ Вашъ отъ 14 августа. Я отвѣтилъ, что рапортъ въ дѣлѣ. Кланяюсь. Писарь Мухинъ».
Морозов сложил письмо и убрал в ящик.
Департамент шёл по той же дороге, по которой он сам прошёл в апреле: рапорт о девятом номере, музейная кража, чиновник, подавший бумагу и через четыре месяца убитый.
Только у департамента, в отличие от него, был доступ к паспортной части.