Дальше пошли приметы.

Одиннадцатого июля Морозов поехал в Хамовническую часть и сам осмотрел арестованного — при враче, по всей форме, с составлением протокола.

Врача он выбрал нарочно: не участкового, а из врачебного отделения губернского правления — того самого учреждения, куда через две недели предстояло явиться ему самому.

Это была подготовка, и Морозов отдавал себе в ней отчёт. Он хотел заранее увидеть, как это делается: кто меряет, чем меряет, что записывает, на что смотрит.

И, если повезёт, услышать от врача то, что после можно будет процитировать.

Пимшин раздевался молча.

Рост — два аршина шесть с половиной вершков. В книжке: два аршина шесть.

Волосы русые. В книжке: русые.

Глаза карие. В книжке: карие.

Большой палец правой руки — цел.

И вот тут врач, немолодой и въедливый, сказал то, ради чего Морозов его и позвал:

— Александр Петрович, а рост-то у вас не сойдётся.

— Полвершка.

— Полвершка, — сказал врач. — А вы знаете, сколько это? Это вершок с четвертью погрешности на всякий рост, ежели мерить в сапогах и без стенки. Я вам двадцать лет освидетельствования делаю: рост в паспортных книжках — самая вздорная цифра из всех. Его пишут на глаз.

Морозов записал это дословно.

— А цвет глаз?

— Ещё хуже, — сказал врач. — У человека глаза серо-зелёные, писарь пишет «серые», другой напишет «зелёные», третий — «карие», если в комнате темно. Я вам скажу как медик: по паспортной книжке в России нельзя опознать никого. Она годится только на то, чтобы отличить старика от юноши.

— А особые приметы?

— Вот особые приметы — дело другое, — сказал врач. — Они пишутся со слов, но пишутся редко, и если уж записаны, то не с потолка. Ежели у человека в книжке стоит «нет фаланги», значит, кто-то её видел.

Морозов кивнул.

— Доктор, а вы много освидетельствований делали по требованию департамента полиции?

— Десятка два за двадцать лет.

— И часто расхождения?

— В половине случаев, — сказал врач. — И, милостивый государь, я вам скажу, чем они кончаются. Ничем. Я пишу «не обнаружено», бумага уходит, и больше я о ней не слышу. Ежели человека хотят взять — его берут и без меня, а ежели не хотят — моё «не обнаружено» никого не тревожит.

Морозов записал и это, и записал дословно.

Это было единственное утешительное сведение за все шестнадцать дней: акт сам по себе не решает ничего. Он становится оружием только в руках того, кто заранее решил его применить.

Значит, вопрос был не в акте.

Вопрос был в том, кто и зачем этот акт заказал, — и на этот вопрос у Морозова ответа не было.

А слабое место было своё, не Пимшина.

Отсутствие пальца видно всякому. Рубец на предплечье под рукавом не видит никто, кроме того, кто раздевался, — и того, кто со слов записал.

Одиннадцатого вечером он сделал ещё одну вещь, о которой после жалел и которую всё-таки считал правильной.

Он сел и написал письмо сестре прежнего Морозова.

Письмо вышло короткое и, по совести, подлое.

Он писал, что служба и переезд в Москву не оставляли ему времени; что он часто её вспоминает; что здоров и устроен; что посылает двадцать пять рублей.

И — главное, ради чего письмо и писалось, — что при исполнении обязанностей в январе получил ранение и что после болезни у него ослабела память на прошлое, отчего он и просит её, если будет писать, напоминать ему о домашних делах подробнее.

Он перечитал это трижды.

Он готовил себе оправдание на случай очной ставки — заранее, за полгода, чужими руками, руками ни в чём не повинной женщины, которая любит брата.

И всё-таки отправил, потому что понимал: если однажды его посадят напротив неё, лучше, чтобы у неё в столе лежало его письмо о памяти, чем ничего.

Двенадцатого июля Морозов поехал в архив разбирать чужую канцелярскую работу.

Он затребовал из Рязанской губернии не сведения о Пимшине, а книгу выдачи паспортных книжек по Гавриловской волости за девятьсот шестой год — всю, целиком, с отметками.

Затребовать её оказалось делом непростым, и Морозов потратил на это два дня.

Волостное правление чужой губернии не обязано высылать свои книги московскому сыскному отделению по всякому запросу. Требовалось основание, и основание надлежало сформулировать так, чтобы оно относилось к делу Пимшина, а не к делу Морозова.

Он сформулировал: ввиду заявления обвиняемого о писарской ошибке при записи особых примет надлежит проверить, не имелось ли в означенном правлении в тот же период иных случаев ошибочных или недостоверных записей.

Бекетов, переписывая набело, поднял глаза.

— Александр Петрович. Вы затребовали всю книгу за год.

— Затребовал.

— Триста восемнадцать записей ради одной проверки.

— Аполлинарий Львович, — сказал Морозов, — одна запись ничего не доказывает. Тысяча записей доказывает порядок. Я вас этому в Петербурге учил, помните? Не улику ищи, а систему.

Бекетов посмотрел на него ещё секунду и переписал.

Ответ и книга пришли пятнадцатого.

Морозов просидел над ней вечер и ночь.

Работа была та, которую он в прежней жизни поручил бы машине и получил бы ответ за секунду: выбрать из трёхсот восемнадцати записей все, где заполнена одна определённая графа.

Здесь это означало прочесть триста восемнадцать строк, писанных от руки, с сокращениями и кляксами, при керосиновой лампе.

К третьему часу ночи у него ломило глаза, и он поймал себя на том, что читает по третьему разу одну и ту же страницу.

Он встал, походил по комнате, выпил воды и сел снова.

И подумал, что за полтора года ни разу не пожалел о прежнем веке так остро, как в эту ночь, — и пожалел не о лифтах, не о телефоне и не о трёх часах до Тюмени. О простой возможности задать вопрос и получить ответ.

Книга была толстая, разграфлённая, писанная одной рукой: имя, возраст, приметы, срок, подпись писаря.

За девятьсот шестой год волостное правление выдало триста восемнадцать паспортных книжек.

Морозов выписал графу «особые приметы» по всем трёмстам восемнадцати.

Вышло следующее.

У двухсот девяноста одного человека в графе стояло: «особыхъ примѣтъ не имѣется».

У двадцати семи что-то стояло.

Из этих двадцати семи в девятнадцати случаях приметы были такие, какие видны при первом взгляде: «хромъ», «слѣпъ на правый глазъ», «рябъ», «безъ уха».

А в восьми случаях — такие, каких при первом взгляде не увидишь. Родимое пятно на спине. Рубец на бедре. Ожог на груди.

Морозов посмотрел на эти восемь строк и подчеркнул их.

Восемь человек за год, у которых в паспортной книжке записано то, что можно увидеть, только раздев человека до пояса.

Он проверил их поимённо, запросив по каждому справку: живы ли, где, чем занимаются.

Ответ пришёл через неделю и добавил к делу последний штрих: из восьми пятеро значились выбывшими неизвестно куда, двое умерли, один служил в солдатах.

То есть проверить эти записи было не на ком.

Что, впрочем, работало на Морозова: невозможность проверки означала, что и опровергнуть его довод нельзя.

В волостном правлении, где приметы пишет писарь, а очередь стоит от крыльца.

— Спиридон Афанасьевич, — сказал он наутро Гвоздёву. — Вы в волостном правлении когда-нибудь паспорт получали?

— Получал, — сказал надзиратель. — В восемьдесят девятом.

— Раздевались?

Гвоздёв посмотрел на него как на сумасшедшего.

— Где ж? — сказал он. — Там баб полна изба.

— А приметы у вас записаны?

Гвоздёв достал из-за пазухи книжку — старую, замусоленную, ту самую, что носил при себе двадцать пять лет, — открыл и прочёл вслух:

— «Ростъ средній, волосы русые, глаза сѣрые, особыхъ примѣтъ не имѣется». — Он поднял голову. — А у меня, ваше высокоблагородие, между прочим, полспины в ожоге: я в детстве в костёр упал. Никто не спрашивал.

Морозов очень аккуратно положил перо.

— Спиридон Афанасьевич. Вы мне это можете повторить под протокол?