И третье — записку к Асташеву, купцу, у которого Лямин служил четыре года.
— Я с ним говорил вчера, — сказал Морозов. — Он согласен взять вас на место конторщицы. Вы грамотны?
Женщина смотрела на него, не понимая.
— Грамотна, — сказала она наконец. — Три класса.
— Довольно. Он платит восемнадцать рублей.
Она заплакала — не от горя, а от того внезапного, что бывает, когда человек, ждавший удара, получает вместо него помощь.
— Барин, — сказала она. — А отчего вы это делаете? Вы же его и посадили.
— Я его и посадил, — согласился Морозов. — Это разные вещи, Марфа Ивановна. Ваш муж отвечает за то, что сделал. А вы и дети не отвечаете ни за что.
Ночь перед освидетельствованием Морозов провёл дурно.
Он лёг в двенадцатом часу, пролежал до трёх и в три встал, зажёг лампу и сделал то, что делают в таких случаях все: ещё раз перебрал папку.
Восемь документов. Каждый проверен, каждый законен, каждый добыт по казённой надобности в рамках производства по делу Лямина.
И ни один из них не доказывал, что рубца никогда не было.
Он понимал это отчётливо. Всё, что он собрал за шестнадцать дней, доказывало одно: что запись могла быть сделана без осмотра. Могла — не была. Для суда этого хватило бы; для человека, который хочет докопаться, — нет.
В четвёртом часу он сел и написал ещё одну бумагу — на случай, если завтра его задержат прямо во врачебном отделении.
Это была записка Бекетову: где лежат дела стола, что срочно, кому передать Гвоздёва.
Ни слова о себе.
Он положил её в стол, погасил лампу и до утра лежал с открытыми глазами.
Во врачебное отделение губернского правления он приехал к двум часам пополудни.
Помещалось оно на Малой Дмитровке, и приняли его без задержки: чиновника, присланного на освидетельствование по требованию департамента полиции, не держат в очереди.
Врач оказался немолодой, сухой и совершенно равнодушный — из тех, кто за двадцать лет освидетельствовал тысячи и не помнит ни одного.
— Раздевайтесь до пояса.
Морозов разделся.
Дальше пошло то, к чему он готовился шестнадцать дней и что заняло семь минут.
Рост измерили. Два аршина семь вершков с половиной.
Глаза посмотрели. Серые.
Волосы. Тёмно-русые.
Грудную клетку выслушали, сердце выслушали, зрение проверили по таблице.
— Здоров, — сказал врач, записывая. — Возраст соответствует. Перенесённых операций нет. Рубец на левой стороне грудной клетки, косой, четыре вершка, давностью около полугода — это что?
— Ножевое ранение при задержании в январе сего года, — сказал Морозов. — Имеется акт.
— Приложите к делу. — Врач записал и это. — Так. Теперь особые приметы по паспортной книжке.
Он придвинул книжку и прочёл вслух:
— «Рубецъ отъ ожога на лѣвомъ предплечьѣ длиною три вершка».
Он посмотрел на левое предплечье Морозова.
Предплечье было чистое.
Врач поднял глаза.
— Нету, — сказал он.
— Нету, — согласился Морозов.
Наступила пауза, в течение которой Морозов успел прожить довольно много.
Он ждал, что врач сейчас позовёт кого-нибудь, или отложит перо, или заговорит другим голосом.
Врач вздохнул.
— Ну вот, — сказал он с досадой. — Опять.
— Что «опять»?
— Опять расхождение по особым приметам, — сказал врач раздражённо. — Милостивый государь, вы у меня нынче третий за месяц. Я в прошлом году подавал докладную записку во врачебное отделение о том, что приметы в паспортных книжках недостоверны и что освидетельствования по ним производить нельзя. Знаете, что мне ответили?
— Что?
— Ничего, — сказал он. — Не ответили вовсе.
Он взял чистый бланк.
— Что писать будем?
Морозов сел на табурет и стал одеваться, и, одеваясь, сказал то, что готовил шестнадцать дней.
— Пишите, что есть. Расхождение по особой примете: рубец, указанный в книжке, не обнаружен. И, если позволите, я прошу вас приобщить к акту моё объяснение и документы.
— Какие ещё документы?
Морозов положил на стол папку.
— Выписка из книги выдачи паспортных книжек Гавриловского волостного правления Рязанской губернии за девятьсот шестой год, — сказал он. — Триста восемнадцать книжек, из них у двухсот девяноста одного человека особых примет не значится вовсе, а у восьми записаны приметы, невидимые без раздевания.
Врач взял выписку.
— Далее: три показания служащих московского сыскного отделения, крестьянского происхождения, о том, что при выдаче им паспортных книжек осмотра не производилось и приметы записывались со слов. У одного из них, имеющего обширный ожог спины, в книжке значится «особых примет не имеется».
— Так, — сказал врач, читая.
— И далее: ваше собственное, только что высказанное мнение о недостоверности примет, каковое я прошу занести в акт.
Врач поднял голову.
— Вы что же, — сказал он, — к этому готовились?
— Готовился, — сказал Морозов.
— Отчего?
— Оттого, что я знал о расхождении заранее и доложил о нём начальнику отделения первого июля, — сказал Морозов. — Рапорт имеется, число проставлено.
Врач посмотрел на него долго.
За двадцать лет он, вероятно, повидал всякое: людей, которые плакали, людей, которые совали деньги, людей, которые кричали о произволе.
Человека, явившегося на освидетельствование с папкой доказательств против собственной паспортной книжки, он, судя по лицу, видел впервые.
— Знаете, — сказал он наконец, — я вам это приобщу. И знаете, отчего?
— Отчего?
— Оттого, что я эту записку писал в прошлом году и её положили под сукно, — сказал врач. — А теперь она пойдёт в департамент полиции приложением к акту, и им придётся её прочесть.
Он придвинул бланк и стал писать.
Писал он долго — минут двадцать, — и Морозов всё это время сидел на табурете и смотрел в окно, за которым по Малой Дмитровке шли люди.
Он поймал себя на том, что не чувствует облегчения.
Он выиграл шестнадцать дней работы и, вероятно, полгода отсрочки. Но по существу не изменилось ничего: рубца у него как не было, так и нет, и всякий, кто захочет за это взяться всерьёз, возьмётся и доведёт до конца.
Он выиграл не оправдание. Он выиграл время — а время в его положении было единственной валютой, которая чего-нибудь стоила.
Уже одевшись и взяв папку, он задал последний вопрос — не для дела, а из любопытства, которое за полтора года так и не научился в себе давить.
— Доктор. А если бы примета совпала, а всё прочее нет? Рост, глаза, возраст?
Врач посмотрел на него поверх очков.
— Тогда бы я написал, что примета совпадает, а прочее нет.
— И что было бы?
— А ничего, — сказал врач. — Милостивый государь, вы, я вижу, полагаете, что освидетельствование устанавливает личность. Оно её не устанавливает. Оно описывает тело, а сличает бумаги департамент. Моё дело — измерить и записать.
Он придвинул к себе следующий бланк.
— И, знаете, — прибавил он, — скажу вам то, о чём двадцать лет думаю. Когда-нибудь придумают способ отличать людей наверняка. По отпечаткам, что ли, или ещё как. И вот тогда начнётся другая жизнь: тогда человек уже не сможет ни начать сначала, ни исчезнуть, ни назваться иначе. Всякий будет прикреплён к своему имени навечно.
— Это будет хорошо или дурно?
— Не знаю, — сказал врач. — Ворам хуже. А прочим... — Он махнул рукой. — Прочим, я думаю, тоже хуже. Человеку иной раз надо, чтобы про него не всё знали.
Морозов вышел на Малую Дмитровку в четвёртом часу.
Акт был составлен и подписан. В нём значилось: состояние здоровья удовлетворительное; рост, цвет глаз и волос соответствуют; особая примета, указанная в паспортной книжке, не обнаружена; к акту приобщено объяснение освидетельствованного и восемь документов; врачом высказано мнение о недостоверности записей особых примет в паспортных книжках, выдаваемых волостными правлениями.
Это была не победа.
Это была отсрочка — и Морозов понимал её цену точно: он не доказал, что рубец был и свёлся. Он доказал, что запись могла быть сделана без осмотра.