Она выносила одно из четырёх решений.

Годен к строевой службе — обратно в полк.

Годен к нестроевой — в тыловые команды, обозы, писаря, сторожа.

Отпуск на срок — домой на два, три, шесть месяцев, с последующим переосвидетельствованием.

Вовсе негоден — увольнение вчистую.

Между первым и четвёртым решением лежала вся человеческая жизнь, и решала это трое.

— И заметьте, Александр Петрович, — сказал Бекетов, разбирая с ним эту схему, — что решение это никем не проверяется. Освидетельствование производится на основании осмотра, а осмотр — на основании того, что видит врач и что говорит больной.

— То есть довольно одного из троих.

— Довольно двоих, — сказал Бекетов. — Но, поскольку представитель воинского начальника в медицине не смыслит, а третий врач приезжает на два часа и подписывает то, что скажет лечащий, — то по существу довольно одного.

Морозов кивнул.

Он и сам к этому пришёл, но ему было полезно услышать это от человека, который разбирался в бумагах лучше него.

— И заметьте третье, Аполлинарий Львович. Комиссия заседает при лазарете, то есть в том самом заведении, где человек лежит. Стало быть, решает его судьбу тот же врач, который его лечил и который знает его два месяца.

— Это как раз разумно, — сказал Бекетов.

— Разумно, — согласился Морозов. — И это же означает, что всякий, кто хочет на этом кормиться, должен служить именно в лазарете. Не в управе, не в воинском присутствии — здесь, при палатах.

Он положил ладонь на схему.

— Стало быть, наш человек не приходит со стороны. Он ходит по этим коридорам каждый день.

— И ещё одно, — сказал Бекетов. — Обратите внимание на то, чего в этой системе нет вовсе.

— Чего?

— Обжалования, — сказал Аполлинарий Львович. — Признанный годным не может ничего. Он не вправе требовать переосвидетельствования, не вправе жаловаться, не вправе просить другого врача. Решение комиссии окончательно.

— И что из этого следует?

— То, что человек в его положении располагает ровно двумя средствами, — сказал Бекетов. — Заплатить или донести. Первое стоит триста рублей, а второе... — Он помолчал. — А второе не стоит ничего и ничего не даёт.

Морозов, впрочем, проверил и то, чего Бекетов не сказал: он выяснил, кем именно был третий врач, приезжавший в комиссию со стороны.

Оказалось — по-разному. За четыре заседания октября и ноября третьими врачами были четверо разных лиц, приезжавших по назначению городской управы, каждый на одно заседание.

Ни один из них не мог знать больных.

Ни один не бывал в лазарете прежде и после.

То есть постоянных в комиссии было двое: лечащий врач и представитель воинского начальника, а третий менялся всякий раз и подписывал вслепую.

— Аполлинарий Львович, — сказал он. — Сколько стоит бумага о негодности?

— По нашим восьми делам — от двухсот до тысячи, — сказал Бекетов. — Смотря по человеку. С купеческого сына берут тысячу, с приказчика двести.

— А с солдата?

Бекетов помолчал.

— А с солдата, — сказал он, — по нашим делам не берут вовсе. Александр Петрович, все восемь наших дел — о людях, которые ещё не призваны. Богатых. Это промысел, который кормится на призыве, а не на лазаретах.

— Вот именно, — сказал Морозов. — А теперь подумайте, отчего.

Бекетов подумал.

— Оттого, что у солдата нет денег.

— Оттого, что у солдата нет трёхсот рублей, — согласился Морозов. — Но триста рублей есть у его матери, если она продаст корову. И у жены, если она продаст надел. И у брата.

Он положил ладонь на письмо Гущина.

— Аполлинарий Львович, если кто-нибудь торгует освобождением в лазарете, он торгует не с солдатами. Он торгует с их роднёй.

Прежде живых он попробовал бумаги — и потратил на это два дня, чтобы после иметь право сказать, что пробовал.

Он затребовал через прокурорский надзор сведения о смертности в лазарете при Мариинском училище за октябрь и ноябрь.

Ему прислали цифры: в октябре умерло четырнадцать человек, в ноябре девятнадцать. При двухстах кроватях и постоянном обороте это было в пределах обыкновенного и ничего не доказывало.

Он запросил разбивку по причинам.

Прислали: раны и их осложнения — двадцать один; гангрена — четыре; тиф — три; воспаление лёгких — пять.

Пять за два месяца.

Он запросил список этих пяти поимённо.

И вот тут в первый раз наткнулся на стену: заведующий лазаретом ответил, что поимённые сведения о больных составляют врачебную тайну и выдаются лишь по требованию судебного следователя, каковой по настоящему делу не назначен.

Формально он был прав.

Морозов записал этот отказ дословно и подшил, потому что за полтора года выучил: отказ, поданный письменно, со временем стоит дороже сведения.

Дальше он делал то, что в этом деле было единственно возможно: искал живых.

Врач, писавший заключение о смерти Гущина, был на фронте. Тело в общей могиле. Вещи не сохранились. Бумаги лазарета в порядке.

Оставались люди, лежавшие с ним в одной палате.

Морозов знал цену таким свидетелям и знал заранее, что получит.

Человек, месяц пролежавший в палате на двадцать четыре кровати, помнит соседей отлично — их лица, привычки, разговоры. И помнит смерть соседа хуже всего: она случается ночью или днём, когда его увозят, а после койку занимает новый, и через неделю от прежнего остаётся имя.

Стало быть, спрашивать надо было не «отчего умер», а о том, что было до.

Так он и стал спрашивать.

Их было двадцать три человека, и к декабрю они разъехались: кто в полк, кто в отпуск, кто в другой лазарет, кто домой вчистую.

И вот тут Морозов в первый раз за полтора года в этом веке столкнулся с тем, чего не мог обойти никаким ремеслом.

Он не знал, живы ли они.

Из двадцати трёх шестеро значились отправленными в полк в ноябре и декабре. За эти два месяца шли бои под Лодзью и на Бзуре; из шести человек, отправленных туда, к январю могло не остаться ни одного, и узнать это было нельзя.

Он всё-таки написал в их полки — по номерам, указанным в лазаретной книге.

Ответа не пришло ни на одно письмо.

Список Морозов получил с трудом — Крутицкий отказался, сославшись на военную тайну, и пришлось идти через градоначальство, — и получил только к двенадцатому декабря.

Отказ этот, впрочем, был сам по себе поучителен, и Морозов отметил его отдельно.

Заведующий лазаретом отказал в списке лиц, лежавших в палате, но не отказал в книге поступлений и выбытий, которую показал в первый же день без всяких оговорок.

То есть он не скрывал ничего вообще. Он скрывал определённое: тех, кто мог что-нибудь рассказать.

Морозов записал это и приписал сбоку вопрос, ответа на который у него тогда не было: «Знаетъ ли онъ, что скрываетъ, или дѣйствуетъ по канцелярскому чутью?»

Двадцать три фамилии, двадцать три губернии.

Он разослал двадцать три письма.

Письма он писал не по казённой форме.

Казённая форма — «предлагается сообщить сведения» — в деревне пугает: получив такую бумагу, солдатка бежит к старосте, староста к уряднику, и через месяц приходит ответ, что означенный ничего не знает.

Морозов написал иначе: что расследует обстоятельства смерти рядового Гущина Петра по заявлению его матери; что был бы благодарен за всякое воспоминание об этом человеке и о том, как он умер; и что ответ можно писать своими словами, не стесняясь.

Двадцать три письма он подписал сам, от руки.

Ответов до конца января пришло девять, и восемь из них были бесполезны.

А девятый пришёл из Пермской губернии в самом конце января, когда дело уже развалилось и снова собралось, и в нём было одно слово, стоившее всех прочих.

Это была работа, от которой в другое время он бы отказался: писать в двадцать три уезда и ждать ответов по два-три месяца. Но других путей не было.

А кроме того, он сделал ещё одно.

Из двадцати трёх шестеро значились переведёнными в другие московские лазареты — по разным причинам, чаще всего по неудобству перевозки.