— У вас дети? — спросил он.
— Один, — сказал Иван Иванович. — Мальчик, девяти лет. Внук Марьи Тимофеевны. Она его привезла из-под Пензы позапрошлым летом: у него мать умерла, а отец пьёт.
— Он тоже?..
— Нет, — сказал Иван Иванович. — Обыкновенный. Просто его некуда девать.
Морозов записал себе и это.
Дом, устроенный для девятерых с редкой особенностью, за восемь лет оброс тем, чем обрастает всякий дом: чужим ребёнком, которого некуда девать.
Внизу — большая столовая, кухня, две комнаты для служб. Наверху — коридор и восемь дверей.
В доме жили одиннадцать человек.
Девять — те, кого летом увезли из Удельной. Доктор Кранц, приехавший с ними. И сам Иван Иванович, бывавший здесь наездами, а с осени — постоянно.
Кроме того, при усадьбе жили четверо работников: две бабы на кухне, конюх и тот молодой мужик, что открывал ворота.
— Показывайте, — сказал Морозов.
И Иван Иванович показал.
Он показал столовую, где обедали все вместе, за одним столом.
Он показал библиотеку — комнату во втором этаже, где стояло книг больше, чем Морозов видел в частных домах: четыре шкафа, и в них не романы, а справочники, атласы, медицинские руководства, подшивки журналов за двадцать лет.
Он показал комнаты жильцов — те, что были открыты.
Их обитатели за девять месяцев обжились. У одного на столе лежала работа: он резал по дереву. У другой в комнате стоял ткацкий станок. Пожилая женщина, та самая Марья Тимофеевна, которую Морозов видел в саду в Удельной, вязала.
Всё это выглядело как богадельня или как пансион — и совершенно не выглядело как тюрьма.
— Они выходят? — спросил Морозов.
— Куда угодно, — сказал Иван Иванович. — До соседней деревни семь вёрст, до Тюмени сорок. Зимой ходят на лыжах, летом ездят. Двое в прошлом году были в городе на ярмарке.
— А работают они?
— Кто хочет, — сказал Иван Иванович. — Зырянов чинит часы всей округе и берёт деньги себе. Наталья Ивановна шьёт. Сёстры держат огород и, между нами, кормят весь дом. Марья Тимофеевна нянчит внука.
— А кто не хочет?
— Тот не работает, — сказал он. — Александр Петрович, я содержу этот дом на свои и не считаю, что купил их этим. Кормлю не за работу.
— И никто не ушёл?
— Один пробовал, — сказал Иван Иванович. — В ноябре. Дошёл до деревни, переночевал у мужика и наутро вернулся сам.
— Отчего вернулся?
— А куда ему? — сказал он просто. — У него в России ничего нет. Здесь его кормят, здесь с ним разговаривают, и здесь он не сумасшедший.
Морозова поместили в комнате внизу, рядом с кабинетом.
В комнате была кровать, стол, умывальник и — что его удивило — керосиновая лампа с хорошим стеклом и стопка бумаги.
— Вам, я полагаю, понадобится, — сказал Иван Иванович, показывая. — Вы человек пишущий.
— Отчего вы так решили?
— Оттого, что вы за два года не сделали ни одного шага, которого не занесли бы в бумагу, — сказал он. — Я это заметил ещё в четырнадцатом. Всякий другой на вашем месте прятал бы, а вы пишете рапорты о собственных нарушениях.
Он усмехнулся.
— И это, между прочим, единственная причина, по которой вас до сих пор не съели.
Кранца Морозов узнал в первый же вечер.
Доктор постарел меньше, чем хозяин, и держался так же, как в Удельной: спокойно, суховато и с той особенной прямотой, которая бывает у людей, однажды заплативших за свою прямоту всем.
— Мы с вами виделись в июле прошлого года, — сказал он. — Вы приезжали ко мне с бумагой и требовали Лунёва.
— Требовал.
— И, если помните, я вам его не отдал.
— Помню.
— Так вот, — сказал Кранц. — Я хочу, чтобы вы знали: я тогда был неправ.
Морозов посмотрел на него.
— Отчего же?
— Оттого, что я прикрылся врачебным суждением там, где надо было прямо сказать: этот человек здесь по своей воле и не желает вас видеть, — сказал доктор. — А я вместо этого объявил его состояние не допускающим свидания. Я тогда защищал не его, а заведение.
Он поправил очки.
— Я за восемь лет привык защищать заведение. Это, милостивый государь, происходит со всяким, кто содержит богадельню на чужие деньги.
Разговор начался вечером, после ужина, за которым Морозов сидел вместе со всеми и молчал, разглядывая одиннадцать человек, о существовании которых полтора года назад не подозревал никто в империи.
Кабинет был единственной комнатой в доме, которая выглядела как рабочая.
Три стены — полки, и на полках не книги, а тетради: одинаковые, в тёмных коленкоровых переплётах, помеченные годами.
Морозов сосчитал взглядом. Полок было девять, на каждой десятка по двенадцать.
— Сколько их?
— Сто шестьдесят четыре, — сказал Иван Иванович. — Первая начата в восемьсот семьдесят пятом.
— И что в них?
— Всё, — сказал он. — Наблюдения, поездки, разговоры, счета. Кто где жил, у кого что было, кто когда умер. Это, Александр Петрович, единственное, что я сделал за свою жизнь, и, если хотите знать, я полагаю это своим единственным оправданием.
Морозов подошёл ближе и посмотрел на корешки.
Тысяча восемьсот семьдесят пятый. Восемьдесят второй. Девяносто первый. Девятьсот третий.
Сто шестьдесят четыре тетради, писанные одной рукой на протяжении сорока лет.
И ни одного человека на свете, который бы их прочёл.
Разговор шёл в кабинете, вдвоём.
— Итак, — сказал Иван Иванович. — Приступим. За сентябрь и октябрь из хранилища пропали три предмета. За ноябрь и декабрь — ещё два. Итого пять.
Морозов положил перо.
— Пять?
— Пять, — сказал он. — Я писал вам о трёх в октябре. С тех пор стало пять.
— Отчего не написали?
— Оттого, что вы всё равно не приехали бы раньше, — сказал Иван Иванович. — А тревожить человека сведениями, которыми он не может воспользоваться, я считаю дурным тоном.
Он придвинул к себе тетрадь.
— Изложу по порядку. Хранилище устроено в девятьсот девятом году, при покупке усадьбы. Место я вам покажу завтра. Оно надёжно, сухо и не имеет иного входа, кроме одного.
— Кто знает о нём?
— Я, — сказал Иван Иванович. — И до недавнего времени я был совершенно уверен, что этим список исчерпывается.
— Доктор Кранц?
— Не знает.
— Свищов?
— Не знает.
— Работники?
— Работники не знают даже того, что в усадьбе есть, кроме них, ещё что-нибудь, кроме дров и сена.
Морозов помолчал.
— Иван Иванович. Прежде чем мы двинемся дальше, я должен сказать одну вещь, и вы её выслушайте до конца.
— Слушаю.
— Первое, что обязан проверить всякий сыщик в деле о краже из хранилища, к которому имеет доступ один человек, — это сам этот человек, — сказал Морозов. — И я это проверю. Я буду исходить из того, что вы могли взять их сами и позвать меня, чтобы у пропажи был свидетель.
Иван Иванович посмотрел на него — и вдруг рассмеялся.
Смеялся он недолго и закашлялся.
— Простите, — сказал он, отдышавшись. — Это не насмешка. Это, если хотите, облегчение.
— Отчего облегчение?
— Оттого, Александр Петрович, что за полвека со мной никто так не разговаривал, — сказал он. — Все, кого я встречал, делились на два разряда: одни меня боялись, другие мне поклонялись. И те и другие принимали всё, что я скажу, на веру.
Он потёр лицо.
— Проверяйте. Я вам дам всё: книги, счета, людей, ключи. И я вам заранее скажу, чем это кончится: вы убедитесь, что я их не брал, и мы потеряем неделю. Но неделю потерять стоит, потому что после этого вы будете работать спокойно, а я — знать, что вы не работаете вполсилы из вежливости.
— Второе, — сказал Морозов. — О том, чего я делать не стану.
— Говорите.
— Я не стану никого из ваших людей ни задерживать, ни допрашивать под угрозой, ни обыскивать без их согласия. У меня здесь нет ни полномочий, ни права: я в Тобольской губернии частное лицо в отпуске.
— Разумеется.
— И третье, — сказал Морозов. — Когда я найду вора, я вам его назову. Что вы с ним сделаете — ваше дело, и я в него не вмешиваюсь. Но если я узнаю, что после моего отъезда с этим человеком что-нибудь случилось, — я вернусь сюда уже не частным лицом.