Кражи в общежитиях. Драки. Пропажа выданных вещей. Подложные удостоверения на пособие — их за осень появилось столько, что Бекетов завёл отдельное производство.

И — дела, которых прежде в Москве не бывало вовсе: о торговле местами.

Беженцу, приехавшему в Москву, полагалось пособие: сперва по двадцать копеек в день на душу, после по тридцати. Пособие выдавалось по спискам, и в списки надо было попасть.

К октябрю в городе завёлся промысел: за три рубля человека вписывали в список раньше очереди, за десять — приписывали к семье лишние души.

Морозов вёл три таких дела и по ним же и понял устройство: комитеты работали честно, но работали руками добровольцев, а добровольцем мог назваться кто угодно.

Искать сестру он начал двадцать второго сентября.

Он готовился к этому три недели — с того дня, как узнал, что губерния занята, — и все три недели откладывал, потому что не мог решить главного.

Решить надо было следующее.

Прасковья Петровна Ерёмина, урождённая Морозова, сорока девяти лет, вдова, сестра прежнего хозяина его тела, — единственный человек на свете, который узнает или не узнает его в лицо.

Если она жива и найдётся, произойдёт одно из двух.

Либо она посмотрит на него и скажет: это не мой брат. И тогда всё, что он выстроил за два года и восемь месяцев, кончится в одну минуту, и кончится не увольнением, а дознанием.

Либо она посмотрит и не скажет ничего, потому что он всё-таки в теле её брата, — и тогда начнётся другое: она будет с ним говорить, вспоминать, спрашивать про детство, и через неделю поймёт сама.

То есть искать её было опасно любым способом.

А не искать было нельзя.

Морозов объяснил себе почему — и объяснил без всякой сентиментальности, потому что не любил в себе сентиментальности.

Первое: она женщина сорока девяти лет, вдова, без средств, вышедшая из занятой губернии неизвестно когда и неизвестно как. Таких этой осенью в России были сотни тысяч, и умирали они тысячами.

Второе: он два года пользовался её братом. Он носил его имя, его пальто, его формулярный список и его чин. И, если довести это до конца, он два года пользовался и её братом в том смысле, что она третий год ждала от него писем.

И третье, самое неудобное.

Он написал ей в июле четырнадцатого письмо — то самое, подлое, про ослабевшую память, — и приложил двадцать пять рублей.

Она ответила ему в августе.

Письмо это Морозов хранил и перечитал в сентябре пятнадцатого трижды.

Оно было длинное, на четырёх страницах, писанное крупным старательным почерком, и в нём она подробно, как он и просил, напоминала ему домашние дела: про то, как их мать пекла пироги на Спаса; про соседей; про то, как он в детстве упал с крыши сарая и три недели пролежал.

И заканчивалось оно так:

«А что ты, Саша, памятью ослабѣлъ послѣ раненія, такъ ты не тужи. Я тебѣ буду писать всё, что помню, а ты читай и вспоминай. Я вѣдь помню за двоихъ: ты въ дому младшій былъ, а я тебя нянчила».

Морозов, прочитав это в первый раз в четырнадцатом году, три дня не мог работать.

Он ответил ей тогда — коротко, в двадцать строк, о службе и о погоде — и после писал ещё дважды: в декабре и в марте пятнадцатого.

Она отвечала на всякое письмо и отвечала длинно.

Последнее было от двенадцатого мая. В нём она писала, что у них тревожно, что через город идут обозы, что соседи собираются уходить, а она пока не решила, потому что дом и куры.

Было и четвёртое соображение, которое Морозов сформулировал последним и которое, по совести, весило больше трёх первых.

Он хотел на неё посмотреть.

За два с лишним года он выучил прежнего Морозова по бумагам: формуляр, рапорты, почерк, письма. Он знал, как тот строил фразу, как расписывался, как экономил на бумаге, дописывая до самого края листа.

И не знал о нём ничего человеческого, кроме одного письма сестры.

Женщина, писавшая, что помнит за двоих, была единственным живым источником сведений о человеке, чью жизнь он занял.

Это, разумеется, было плохим доводом для розыска. Морозов честно записал его в тетрадь и приписал сбоку: «Сіе къ дѣлу не относится».

Розыск он повёл так, как повёл бы всякий розыск: методически.

Он составил справку о том, что известно.

Известно было: город такой-то, уезд такой-то, губерния занята в июле. Прасковья Петровна проживала на Никольской улице в собственном домике. Последнее письмо от неё — от двенадцатого мая пятнадцатого года.

Дальше — ничего.

Он написал в три места: в губернское правление (эвакуированное, по сведениям, в Калугу), в Татьянинский комитет и в центральное бюро по регистрации беженцев.

Все три письма он писал не по казённой форме и не на бланке отделения.

Это он обдумал отдельно и решил твёрдо.

Чиновник сыскной полиции, разыскивающий человека по служебной бумаге, обязан указать основание. Основания у него не было: розыск частного лица по личной надобности в производство не заводится.

Оставалось писать от себя, за своей подписью, как пишут тысячи людей в такие месяцы, — и он написал именно так: «прошу не отказать в сообщении сведений о разыскиваемой мною сестре».

Слово «сестра» он вывел, помедлив, и после сидел над ним минуту.

И начал ходить по спискам сам.

Списки эти были устроены так, что найти по ним человека было почти невозможно.

Одни комитеты вели их по алфавиту, другие по эшелонам, третьи по губерниям выхода. В одних писали имя, отчество и возраст, в других — только фамилию и число душ. Половина списков была писана карандашом.

И главное: человек, прошедший через Москву в августе, мог значиться в четырёх списках или ни в одном.

Морозов обошёл за первые две недели одиннадцать учреждений и просмотрел, по грубому счёту, тысяч сорок фамилий.

Он не нашёл ничего.

К середине октября у него набралось одиннадцать однофамильцев: Ерёминых по московским беженским спискам значилось одиннадцать душ.

Он проверил всех.

Двое оказались мужчинами, четверо — детьми, трое — женщинами не того возраста.

Оставались две.

Первую он нашёл в общежитии при цирке: сорока шести лет, из Волынской губернии, при трёх детях.

Вторую — в Дорогомилове, у родни: пятидесяти двух, из-под Гродно.

Обе смотрели на него с той настороженностью, с какой в те месяцы смотрели на всякого чиновника, и обе отвечали одинаково: не она, не оттуда, не знаю.

Морозов записал обеих и вычеркнул.

Ходил он по этим учреждениям сам, вечерами и по воскресеньям, и ходил в штатском, не называя должности.

Это было неудобно: чиновнику сыскной полиции списки выносят через четверть часа, а частному лицу — через два, и то, если писарь в духе.

Но за три года Морозов выучил простое: как только он предъявляет бумагу, ему начинают помогать, а помогая — торопятся и смотрят невнимательно.

Частному лицу дают книгу и уходят.

Он просидел так одиннадцать вечеров.

К середине октября он выучил наизусть, как выглядят беженские списки: столбец фамилий, столбец возрастов, столбец «откуда» и графа «куда направлен», заполненная в половине случаев.

И понял ещё одно, о чём после написал в записке.

В этих списках не было графы «кем разыскивается».

Человека можно было записать при прибытии, но нельзя было отметить, что его ищут, — и оттого всякий, кто искал, обязан был перебирать сорок тысяч строк глазами.

А тридцатого сентября к нему в отделение пришла женщина.

Пересветов прислал её к нему сам, с запиской: «Александръ Петровичъ, примите. Я не знаю, наше ли это, а отказать не могу».

Женщине было лет тридцать пять. Она была в платке, в чужом пальто с чужого плеча, худая той особенной худобой, которая появляется у людей за три месяца дороги.

Она села, положила руки на колени и сказала:

— У меня дочь пропала.

Морозов придвинул бумагу.

— Как ваше имя?

— Ядвига Каминская, — сказала она. — Из-под Ломжи.

— Когда прибыли в Москву?