— И вы?

— И я подумала, — сказала она.

Она подумала, и мысль оказалась простая.

В Москве — тысячи детей, которых некуда девать и которые голодают.

В деревне — тысячи хозяйств, где мужиков забрали и работать некому.

Морозов вёл этот допрос иначе, чем вёл прочие, и после записал, чем именно.

Он не давил и не ловил на противоречиях.

Он спрашивал по одному вопросу и ждал, потому что понял с первого часа: перед ним человек, который три месяца ждал этого разговора и приготовил на всякий вопрос ответ.

Такого не собьёшь. Такого можно только выслушать до конца — и после разбирать сказанное.

— Я не украла ни одного ребёнка, — сказала Верещагина. — Я вам это говорю не для оправдания, а потому, что это правда, и вы её проверите. У меня в книге сорок одна запись, и в каждой стоит согласие матери.

— Устное.

— Устное, — сказала она. — А какое ещё? Они неграмотны.

— Вы им объясняли, куда везёте детей?

Она помолчала.

— Я говорила: в мастерскую, при деле, на всём готовом.

— А везли в деревню, в работники.

— В семью, — сказала Верещагина.

— В работники, — повторил Морозов. — Анна Осиповна, у вас в письмах девять раз идёт речь о деньгах. Сколько вы брали?

— Пятнадцать рублей за девочку, — сказала она. — Двадцать за мальчика.

— С кого?

— С хозяев.

— И это, по-вашему, устройство в семью.

Верещагина посмотрела на него.

— Александр Петрович, — сказала она. — Я вам сейчас скажу одну вещь, и вы её при всём вашем отвращении обдумайте. Куда бы они делись без меня?

Морозов не ответил.

— Я вам скажу куда, — продолжала она. — В манеже, где я их брала, за осень умерло от кори девятнадцать детей. Девятнадцать, я считала. А из тех сорока одного, кого я вывезла, не умер ни один.

— Вы это знаете?

— Знаю, — сказала она. — Мне пишут. У меня девять писем, вы их читали.

Морозов сидел молча.

Он проверил эту цифру после — и она подтвердилась: в манеже за сентябрь и октябрь умерло от кори двадцать два ребёнка, а не девятнадцать.

Он записал в деле обе цифры.

— Анна Осиповна, — сказал он, вернувшись к этому на третий день. — Я вашу цифру проверил. Их двадцать два.

— Тем более.

— Нет, — сказал Морозов. — Не тем более. Я вам объясню, отчего ваш счёт неверен, и объясню не как чиновник, а как человек, который третий год этим занимается.

— Объясните.

— Вы сравниваете тех, кого вывезли, с теми, кто остался в манеже, — сказал он. — А сравнивать надо не с этим. Сравнивать надо с тем, что было бы, если бы вы тех же самых детей устроили честно: с адресом, с запиской в двух книгах и с уведомлением матери.

Он положил руку на её книгу.

— Они точно так же уехали бы в Арзамасский уезд. Их точно так же кормили бы. И они точно так же не умерли бы от кори. Разница вышла бы одна: их матери знали бы, где они.

Верещагина молчала.

— Вот эту разницу вы и продали, — сказал Морозов. — За пятнадцать рублей.

За три года в этом веке он выучил, что у всякого человека, делающего дурное, есть довод, который кажется ему достаточным.

Он не ждал, что довод окажется цифрой.

Проверка заняла январь.

Морозов поехал в Арзамасский уезд сам — выпросив у Пересветова десять дней и командировку — и объехал четырнадцать дворов.

Ехал он туда с фабричным инспектором Свиридовым, который выпросил себе командировку сам, объяснив это так:

— Александр Петрович, вы в деревне не разберёте, работает ребёнок по силам или сверх сил. А я разберу: я одиннадцать лет этим занимаюсь.

Взял он с собой и третьего — урядника из нижегородской полиции, приданного по бумаге губернатора.

Ездили десять дней по зимней дороге, по четырнадцати дворам в двух уездах.

Он нашёл двадцать одного ребёнка из двадцати четырёх.

Все двадцать один были живы.

Они жили в крестьянских семьях, в деревнях Арзамасского и Ардатовского уездов. Их кормили. Они работали — все, включая девятилетних, — работали столько же, сколько работали в этих семьях свои дети, то есть много.

Двое ходили в школу.

Одна девочка, тринадцати лет, была окрещена в православие под другим именем и записана в семью как родная племянница.

Поездка эта была самой тяжёлой из всего, что он делал за три года, и тяжёлой не работой.

Он приезжал в деревню, находил двор, входил.

Дальше повторялось одно и то же.

Хозяева пугались. Они пугались всерьёз: приехал чиновник из Москвы, стало быть, отберут работника, за которого плачено пятнадцать рублей.

Они начинали объяснять наперебой: что кормят, что не бьют, что девчонка при них как своя.

Иные врали.

Иные не врали: в трёх дворах из четырнадцати ребёнок и вправду был при них как свой, спал в избе, а не в сенях, и звал хозяйку тёткой.

А в двух дворах Морозов увидел то, ради чего, вероятно, и ездил.

В одном мальчик тринадцати лет спал в хлеву.

Во втором девочка четырнадцати лет, из-под Ковно, при виде вошедшего чиновника встала и заплакала, ничего не говоря, — и на все вопросы, которые Морозов ей задавал наедине, отвечала «хорошо», глядя мимо.

Он записал оба двора отдельно и по возвращении передал их нижегородскому губернатору особой запиской, и по обоим было назначено дознание.

Чем оно кончилось, он так и не узнал.

Морозов разговаривал с каждым.

Он спрашивал одно: хочешь ли ты домой, к матери.

Из двадцати одного семеро сказали: да.

Одиннадцать не ответили ничего.

А трое сказали: нет.

Одна из этих троих — та самая Станислава Каминская, одиннадцати лет, из-за которой всё и началось, — сказала это, глядя в пол, и после прибавила:

— Тут кормят.

Троих Морозов не нашёл.

По книге Верещагиной они значились отданными в деревню Ивашково; в Ивашкове их не оказалось, а хозяин, взявший их, в ноябре умер, и семья разошлась.

Розыск этих троих Морозов передал нижегородскому губернскому жандармскому управлению и уряднику, и ответ пришёл в феврале: двое найдены у родни покойного в соседнем уезде, третий — мальчик двенадцати лет — ушёл в ноябре и с тех пор не найден.

Дело он сдал в феврале.

Верещагиной предъявили: подлог документов, присвоение звания уполномоченной комитета и корыстное посредничество при устройстве малолетних.

Обвинительное заключение Морозов писал шесть дней и переписывал трижды, потому что впервые за три года не мог решить, каким тоном его писать.

Он остановился на самом сухом, какой сумел, и вписал в него обе цифры: и двадцать два умерших от кори в манеже, и пятнадцать рублей за девочку.

Без выводов. Рядом.

Обвинения в похищении не предъявили: ни одна из сорока одной матери не показала, что ребёнка взяли без её согласия.

Суд состоялся в мае и приговорил её к тюремному заключению на полтора года.

Морозов был на нём свидетелем и слушал защитительную речь.

Защитник говорил хорошо и говорил ровно то, что говорила сама подсудимая: о кори в манеже, о том, что все дети живы, о том, что в военное время сословие благотворителей делает, что может, и не всегда успевает записывать.

И присяжные — Морозов видел это по лицам — были с ним отчасти согласны.

Приговор вышел мягкий, и Морозов, выходя из суда, поймал себя на том, что не может решить, справедлив ли он.

Из двадцати одного найденного ребёнка в Москву вернули семерых — тех, кто сказал «да», — и вернули за счёт комитета, по особому ходатайству, которое писал Морозов и подписывал Пересветов.

Стася Каминская осталась в Арзамасском уезде.

Морозов сказал об этом её матери сам, в феврале, приехав к ней в общежитие.

Он ехал туда и всю дорогу думал, как это сказать, и не придумал.

За три года он сообщал такое одиннадцать раз, и всякий раз это было одно и то же: человек умер, и надо сказать. Здесь было иначе.

Здесь ребёнок был жив, здоров и не желал возвращаться, и Морозов не знал ни одной формулы, которой это говорят.