Вдова взяла и через неделю продала за четыре рубля.
Вторым — Пермь, мещанин Ерофеев, у которого в девятьсот восьмом отнял сам Иван Иванович. Ерофеев жив, шестидесяти двух лет, слушал час, задал два вопроса и отказался.
«Онъ мнѣ сказалъ так: восемь лѣтъ безъ неё прожилъ и ещё проживу. А вы, говоритъ, барину своему передайте, что я его помню».
Третьей была Тверская губерния, деревня Заречье, семья Кузьминых — та самая первая строка в списке, бляха медная со зверем, вынесенная из избы ночью в девятьсот шестом году.
И четвёртым — сам Лунёв, чью табакерку Иван Иванович вернул ему в марте пятнадцатого, при Морозове, положив на стол без всяких слов.
Про Заречье в письме было следующее.
«Я туда пріѣхалъ въ сентябрѣ. Кузьмины живутъ тамъ же, дворъ ихній цѣлъ. Хозяинъ старый померъ въ 1912, остались вдова Аграфена Сидоровна 58 лѣтъ и два сына съ семьями, младшій нынче на войнѣ.
Я имъ разсказалъ всё, какъ мы условились: что вещь ихняя, что взята у нихъ безъ спросу въ 1906 году, что я привёзъ вернуть, и что при ней бываетъ худо, а бываетъ и ничего, и что рѣшать имъ.
Они посовѣтовались двѣ недѣли и взяли.
Старуха сказала: она у насъ отъ дѣда лежала, пущай и лежитъ».
Про себя — про свою табакерку, четвёртую в списке, — Лунёв написал две строки, и Морозов их перечитывал чаще всего.
«Свою я держу въ типографіи, въ шкапу, гдѣ шрифты. Дома не держу.
Александръ Петровичъ, я знаю, что это глупо, потому что типографія въ ста саженяхъ отъ дома. А только я такъ спокойнѣе».
Морозов дочитал письмо и убрал в стол.
Он перечёл его через день, а после ещё раз, и всякий раз останавливался на одном месте.
«Я имъ сказалъ, что при ней бываетъ худо».
Так они условились в марте пятнадцатого года, в сибирской усадьбе, и формулу эту придумал он сам, Морозов, — и придумал именно такой: не пугать и не скрывать.
Он тогда полагал, что это честно.
А в апреле шестнадцатого, перечитывая, поймал себя на мысли, что «бывает худо» — это формула, которой не объяснишь ничего человеку, никогда не видевшему, как это бывает.
Про себя Лунёв в этом письме писал мало и писал сухо.
Что живёт в Петрограде, что жена его приняла и что дети привыкли не сразу. Что в типографию его обратно не взяли — за полтора года место занял другой, — и что он служит наборщиком в казённой типографии на жалованье шестьдесят рублей.
И одна строка, на которой Морозов остановился.
«А что я вижу — я про то дома не говорю и говорить не стану. Жена знаетъ, что я гдѣ-то былъ и вернулся, и больше знать не желаетъ. Мы объ этомъ не поминаемъ второй годъ, и такъ, я думаю, лучше».
Морозов перечёл эту строчку дважды.
Человек, ушедший из дому за тем, чтобы ему объяснили, кто он такой, вернулся, получил объяснение — и обнаружил, что дома оно никому не нужно.
Второго мая пришло второе письмо.
Оно было от Лунёва же, из Петрограда, и было в восемь строк.
«Александръ Петровичъ.
Получилъ извѣстіе изъ Заречья. Умерла Кузьмина Аграфена Сидоровна, 59 лѣтъ.
Писала сноха, писала сама, неумѣло. Пишетъ: слегла на Рождествѣ, лежала до Пасхи, померла на Свѣтлой недѣлѣ.
Больше ничего не пишетъ.
Я къ нимъ поѣхать не могу: у меня жена больна, а денегъ на дорогу нѣтъ.
Простите, что безпокою, а только я объ этомъ думаю всякій день».
Морозов положил письмо на стол.
Слегла на Рождество. Пролежала до Пасхи. Четыре месяца.
Он сидел неподвижно, наверное, минут пять, и за эти пять минут перебрал всё, что знал о том, как это бывает.
Свищов, в Тюмени, в мае четырнадцатого: «Тут люди мрут быстро: горячка — за неделю, чахотка — за год. А эти лежали. По два, по три года. Не поправлялись и не умирали».
Горный инженер Нартов: слёг в сентябре девятьсот второго, умер в феврале третьего. Пять месяцев.
Рябов в Успенском: лежал второй год; сундук вынесли — встал на седьмой день.
Четыре месяца укладывались в это ровно.
И укладывались в сотню других объяснений, из которых самое простое было такое: женщина пятидесяти девяти лет слегла зимой и умерла весной, как умирают в русской деревне тысячи женщин пятидесяти девяти лет.
Морозов написал в Тверскую губернию в тот же день.
Прежде того он полчаса просидел над картой.
Заречье Тверской губернии, Сивая Могила в Западной Сибири, усадьба под Тюменью, Петроград, Псков, Пермь.
Шесть точек, между которыми за три с половиной года протянулось всё это дело, — и от Москвы до самой дальней было три тысячи вёрст.
Он поймал себя на мысли, что в прежней своей жизни отработал бы такое дело, не выходя из кабинета: запрос, сводка, ответ из шести мест за час.
Здесь он третий год ездил.
И, что было неприятнее всего, за три года он ни разу не приезжал вовремя.
Он написал уряднику того стана, в котором значилась деревня Заречье, и написал по всей форме, на бланке московского сыскного отделения, — потому что за три года выучил: письмо от частного лица в деревню идёт месяц и остаётся без ответа, а бумага с гербом идёт неделю.
Основания в письме он не указал вовсе.
Он просил сообщить сведения о смерти Кузьминой Аграфены Сидоровой, последовавшей в апреле сего года: от чего, при каких обстоятельствах, кто свидетельствовал и производилось ли врачебное освидетельствование.
Ждал он его двенадцать дней и за эти двенадцать дней трижды садился писать в Заречье сам — и трижды рвал написанное.
Написать было нечего.
Он не мог спросить у крестьянской семьи, не светилась ли у них в сундуке медная бляха. Он не мог объяснить, почему московский чиновник интересуется смертью их матери. И он не мог приехать без всякого основания: в деревне человек, приехавший ни за чем, обсуждается месяц.
Оставалось ждать бумаги от урядника.
Ответ пришёл двадцатого мая.
Урядник — судя по почерку, немолодой и добросовестный — сообщал следующее.
Кузьмина Аграфена Сидорова, крестьянская вдова пятидесяти девяти лет, умерла в деревне Заречье десятого апреля.
Врачебного освидетельствования не производилось: фельдшер в двадцати двух верстах, вызывать не посылали.
Причина смерти в метрической книге записана со слов родных: «отъ старости».
Погребена на приходском кладбище двенадцатого апреля.
И — приписка, ради которой, как понял Морозов, письмо и стоило посылать.
«А кромѣ того доношу, что въ означенномъ дворѣ Кузьминыхъ въ февралѣ мѣсяцѣ была кража: унесено бѣльё и мѣдная посуда. Дознаніе производилось, виновные не обнаружены».
Кража. Февраль.
Морозов прочёл это трижды.
Женщина слегла на Рождество. В феврале в доме была кража. Десятого апреля она умерла.
Он взял чистый лист и написал наверху — по привычке, как писал всегда, начиная новое дело:
«По дѣлу о смерти Кузьминой А. С.»
И под этим — первый вопрос:
«Что унесли изъ мѣдной посуды».
Прежде Пересветова он поговорил с Бекетовым.
Аполлинарий Львович выслушал ту часть, которую можно было изложить, — что в Тверской губернии умерла женщина, что в том же дворе была кража и что Морозов полагает связь, — и задал два вопроса.
— Первый: заявление есть?
— Нет.
— Второй: кто потерпевший?
— По краже — семья Кузьминых.
— То есть, — сказал Бекетов, — вы едете в чужую губернию по делу, где потерпевшие ни на что не жалуются, дознание производил урядник и виновных не нашёл.
— Именно так.
Бекетов снял пенсне.
— Александр Петрович, я вам это говорю четвёртый год и скажу в четвёртый раз: вы ведёте два ряда дел. Один в производстве, другой в тетради. И я не спрашиваю, что во втором.
— Не спрашиваете.
— Не спрашиваю, — сказал он. — Но я вам напишу бумагу.
— Какую?
— Отношение к тверскому уездному полицейскому управлению, — сказал Бекетов. — О содействии чиновнику московского сыскного отделения, командированному по делу, связанному с производством о краже. Формально безупречно: у нас в производстве действительно есть кража — та, февральская, к которой вы имеете отношение как лицо, доставившее сведения.