По свѣдѣніямъ на 1 мая с. г. проживаетъ тамъ же».
Морозов прочёл это дважды, положил лист на стол и сел.
Проживает там же.
На первое мая — то есть два с половиной месяца назад — она была жива и жила в селе Свищёвка Чембарского уезда Пензенской губернии, в чужом доме, у крестьянина Аверьянова.
Первое, что он сделал, — проверил.
Он написал в чембарское уездное полицейское управление и в волостное правление, запросив подтверждения, и оба ответа пришли к двадцатому июля.
Оба подтверждали.
Это была работа лишняя и, если по совести, ненужная: переселенческое управление в таких сведениях не ошибается, а он потерял неделю.
Он сделал её потому, что не мог поверить с одного раза, и записал себе честно: «Провѣрялъ не дѣло, а себя».
Он посидел минуту, потом взял карту.
От Москвы до Пензы — по Московско-Казанской дороге, около семисот вёрст, сутки с небольшим. От Пензы до Чембара — восемьдесят вёрст на лошадях. От Чембара до Свищёвки — вёрст двадцать.
Двое суток пути в один конец.
Он положил карту и стал думать о том, о чём не думал девять месяцев, потому что не было надобности.
Что он ей скажет.
Морозов думал об этом неделю.
Он думал об этом по ночам, потому что днём работал, и к концу недели поймал себя на том, что за семь дней трижды написал в постановлениях не то слово.
Он думал об этом как о деле — раскладывая на листе, выписывая возможности и вычёркивая, — потому что иначе не умел, и потому, что иначе это делалось невыносимым.
Возможностей было три.
Первая: не ехать.
Написать ей письмо, послать денег, устроить через комитет перевод в лучшее место и никогда не показываться.
Это было безопасно и это было подло, и Морозов вычеркнул её последней, после трёх дней.
Вторая: ехать и назваться.
То есть приехать в Свищёвку, войти в чужую избу, сказать «здравствуй, Паша» — и ждать.
Он расписал, что произойдёт дальше, по минутам, и расписал честно.
Она посмотрит на него. Она увидит лицо своего брата, постаревшее на четыре года, — то самое лицо, которое она нянчила, когда ему было пять лет.
И дальше — одно из двух.
Либо она бросится к нему, и тогда начнётся то, чего он не выдержит: она будет говорить, вспоминать, называть имена, спрашивать про то, чего он не знает, — и через два дня, через неделю, через месяц она поймёт. Не умом, а тем способом, каким понимают женщины, вырастившие человека: что перед ней не он.
Либо она поймёт сразу.
И тогда — Морозов записал это и подчеркнул — она сделает не то, чего он боялся четыре года.
Она не побежит в полицию.
Женщина сорока девяти лет, вдова, беженка, живущая из милости в чужом доме, увидевшая брата, который не брат, — не идёт заявлять. Она сходит с ума или молчит.
И третья возможность, которую он выписал на четвёртый день и над которой просидел вечер.
Ехать и не назваться.
Приехать по делу — по любому делу, какое можно выдумать законно, — увидеть её, убедиться, что жива и устроена, сделать для неё что можно и уехать.
Не солгав ей ни в чём, кроме одного: кто он.
Морозов выбрал третью.
Он выбирал её три дня и на третий поймал себя на том, что подбирает доводы под уже принятое решение, — приём, который за четыре года не раз ловил у чужих следователей и всякий раз ставил им в вину.
Он проверил себя: выписал доводы за вторую возможность и постарался написать их как можно сильнее.
Что она имеет право знать.
Что он четыре года живёт чужим именем и обязан хотя бы одному человеку сказать правду.
Что она единственная на свете, кто помнит того человека, и что, промолчав, он оставляет её одну с этой памятью.
Доводы вышли сильные.
И всё-таки все три относились к нему, а не к ней.
Он выбрал её не потому, что она была лучшей — она не была лучшей, — а потому, что она была единственной, при которой ей не делалось хуже.
И записал в тетради, в тот же вечер:
«Я четыре года боялся, что она меня узнаетъ.
А нынче боюсь другого: что она меня узнаетъ и обрадуется».
Была и четвёртая возможность, о которой он подумал на пятый день и которую отбросил не сразу.
Приехать и рассказать правду.
Всю: что он не её брат; что её брата убили в декабре двенадцатого года в комнате на Свечном переулке; что он сам пришёл из другого времени и что четыре года живёт под его именем.
Морозов расписал и это — по пунктам, как расписывал прочее.
Первое: она не поверит.
Второе: если поверит — то это будет означать, что её брат мёртв четыре года, а она эти четыре года ждала от него писем. И об этом ей скажет человек, который эти письма писал.
Третье: она пятидесятилетняя женщина без родни, без дома и без здоровья, и единственное, что у неё есть, — это брат в Москве, который служит по полицейской части.
Отнять у неё это — значило отнять последнее.
Он вычеркнул четвёртую возможность и записал внизу:
«Правда бываетъ роскошью. Ея не всегда можно себѣ позволить, и не всегда — за чужой счётъ».
Дело он выдумал за два дня и выдумал не с потолка.
С весны шестнадцатого года в московском сыскном отделении лежало производство о шайке, сбывавшей краденое по губерниям через мелких перекупщиков; двое из этой шайки, взятые в апреле, показали на человека в Пензе.
Дело было вялое, и никто бы за него не взялся.
Морозов взялся.
Он написал постановление о необходимости произвести дознание на месте, приложил показания и подал Пересветову.
Начальник отделения прочёл, посмотрел поверх очков и сказал:
— Пенза.
— Пенза.
— Александр Петрович, в апреле вы ездили в Тверскую, в мае в Тверскую же вторично, а нынче Пенза.
— Так точно.
Пересветов помолчал.
— Даю командировку, — сказал он. — На восемь дней. И, поскольку мы с вами четвёртый год играем в эту игру, я вам скажу прямо: дело ваше пензенское я прочёл и вижу, что оно на две копейки.
— Оно на две копейки, — согласился Морозов.
— И вы всё равно поедете.
— Поеду.
— Тогда возьмите на две копейки больше, — сказал начальник отделения и придвинул к себе бумагу. — Я вам выпишу не восемь дней, а двенадцать. Восемь на дело, четыре на прочее.
Морозов посмотрел на него.
— Аркадий Ильич.
— Не благодарите, — сказал Пересветов. — Я это делаю не для вас. Я это делаю оттого, что мне пятьдесят семь лет и я в прошлом году схоронил брата, которого не видал одиннадцать лет. — Он расписался и промокнул. — Двенадцать дней. Езжайте.
Прежде отъезда он написал два письма.
Первое — в Тюмень, Свищову: спрашивал о здоровье хозяина и просил ответить в Москву.
Второе — в Петроград, Штейну.
Он писал его час и написал не о деле.
Он спрашивал у старого прозектора, бывает ли, чтобы человека, которого знали двадцать лет, не узнали в лицо через четыре года.
Ответ пришёл в сентябре, на четвертушке, знакомым сердитым почерком:
«Морозовъ.
Бываетъ, и чаще, чѣмъ Вы думаете.
Лицо человѣка мѣняется не отъ лѣтъ, а отъ обстоятельствъ. Я видалъ людей, которыхъ послѣ полугода въ тюрьмѣ не узнавали жёны.
Прибавьте къ сему: старость смотрящаго, дурное зрѣніе, ожиданіе видѣть другое.
Человѣкъ узнаётъ не лицо, а привычное. Ежели Вы явитесь въ иномъ платьѣ, съ инымъ голосомъ и въ иномъ мѣстѣ — васъ не узнаетъ и родная мать.
Что до Вашего второго вопроса, котораго Вы не задали, но который читается между строкъ, — я на него отвѣчать не стану, какъ не отвѣтилъ въ прошломъ году.
Ш.»
Выехал он двадцать четвёртого июля.
Дорога от Москвы до Пензы заняла тридцать два часа вместо суток — поезд трижды стоял на разъездах, пропуская воинские эшелоны, — и Морозов провёл эти тридцать два часа так, как проводил всякую долгую дорогу за четыре года: смотрел и слушал.
Лето шестнадцатого года шло тяжело.
В вагоне говорили о хлебе, о том, что в губерниях вводят твёрдые цены и что мужики оттого хлеб придерживают; о сахаре, которого нет; о том, что берут уже сорокалетних; и о Брусиловском наступлении, о котором писали в газетах с июня и которое к июлю выдохлось.