Первым делом Морозов увидел мост.

Мост через Обь стоял в стороне от станции — стальной, на семи каменных быках, длиной в четыреста саженей, — и был он старше города: с него город и начался.

В восемьдесят девятом году сюда пришли строители моста, и на правом берегу, у слияния с Каменкой, встал посёлок в семьсот душ.

К шестнадцатому году в нём жило семьдесят тысяч.

Морозов сошёл на перрон и постоял, оглядываясь.

Он приехал в город, которого в его собственном веке не существовало под этим именем: там, где он вырос, это место называлось иначе и было мегаполисом в полтора миллиона.

Он знал это и не позволял себе думать об этом слишком долго.

Город встретил его иначе, чем Петербург и Москва.

Он был новый.

Не в том смысле, что чистый или благоустроенный: улицы стояли немощёные, и февральская дорога была лучше апрельской только потому, что мёрзлая.

А в том, что в нём не было старого.

Ни кремля, ни монастыря, ни рядов восемнадцатого века, ни улиц, которые помнят Екатерину. Всё, что стояло в Ново-Николаевске, было построено на памяти живущих: собор — двенадцать лет назад, реальное училище — восемь, торговый корпус — шесть.

И люди были такие же.

Морозов, проехавший в извозчике от вокзала до центра, услышал за двадцать минут четыре говора: вятский, полтавский, немецкий и, кажется, латышский.

Здесь всякий был приезжий.

Дорога от Москвы заняла четверо суток, и в этот раз Морозов ехал во втором классе — на прогонные, полагавшиеся при переводе.

Он проехал по той же линии, по которой ехал в мае четырнадцатого и в феврале пятнадцатого, и за три года заметил перемену.

Поезда шли хуже. Вагоны были грязнее. На станциях стало больше солдат — не эшелонами, а по одному и по двое: отпускники, выздоравливающие, отставшие от частей и просто едущие неизвестно куда.

И на всякой станции стояли очереди за кипятком, каких прежде не было.

В Челябинске он простоял четыре часа и в буфете услышал разговор, который записал вечером дословно.

Говорили двое: пожилой купеческого вида и молодой, в шинели.

— Долго ли ещё, — сказал пожилой.

— До весны, — сказал молодой.

— Замирятся?

— Не замирятся, — сказал молодой. — А только до весны.

Морозов записал и приписал сбоку: «Мнѣ до весны — семнадцать дней».

Устраивался он три дня.

Квартиру снял на Кузнецкой, во втором этаже деревянного дома, — две комнаты за двадцать два рубля, что было вдвое против московского и объяснялось просто: город рос быстрее, чем строился, и жилья не хватало.

Дом он выбрал по тем же правилам, что и в Москве: два выхода, чёрная лестница в проходной двор.

Хозяйка, вдова железнодорожного служащего лет пятидесяти, сдавала верх и жила внизу.

Она спросила его о трёх вещах: есть ли семья, пьёт ли и надолго ли.

— Семьи нет. Не пью. Полагаю, надолго.

— Служите?

— По полицейской части.

Женщина посмотрела на него и вдруг сказала:

— А вы, барин, не сердитесь, я вам скажу прямо: у меня в прошлом годе жилец был из полиции, так к нему ходили.

— Кто ходил?

— Известно кто, — сказала она. — Просители. У меня лестница узкая, а они с утра сидели.

— Ко мне ходить не будут, — сказал Морозов.

Он ошибся.

К осени к нему на Кузнецкую ходили, и ходили каждый день.

Нитку через щель приклеил в первый же вечер.

Прежде того он обошёл город пешком.

Он делал это в первый же день в Петербурге и в Москве и делал теперь: три дня по восемь часов, с картой, купленной в книжной лавке за полтора рубля.

К третьему вечеру он знал устройство.

Город лежал на правом берегу Оби, между рекой и железной дорогой, и делился надвое речкой Каменкой.

Правая, главная часть — Николаевский проспект, собор, торговый корпус, банки, реальное училище, дома в два и три этажа, мостовые на четырёх улицах из восьмидесяти.

Левая, за Каменкой, — Закаменская: сплошь деревянная, без мостовых, с мелкими домишками, с ночлежками и с тем населением, какое бывает на окраинах растущих городов.

Мельницы — семь: две в городе, пять по берегу.

Вокзал — с северо-запада, в стороне от центра, и между вокзалом и городом лежала пустая полоса версты в полторы, застроенная складами.

Военный городок — за Каменкой, ещё дальше.

Морозов расчертил карту и записал в тетради:

«Городъ построенъ такъ, что въ немъ нѣтъ середины. Всё разнесено на версты: вокзалъ отдѣльно, лагерь отдѣльно, склады отдѣльно.

Для торговли сіе удобно, для сыска — худо: между этими мѣстами по полторы версты пустыря, и всякій, кто идётъ ночью изъ одного въ другое, никѣмъ не виданъ».

А после пошёл представляться.

Полицейское управление помещалось на Дворцовой, в двухэтажном каменном доме, и приняли его в тот же день.

Начальник — исправник Лаптев, Николай Саввич, человек лет пятидесяти, крупный, с одышкой, — прочёл бумаги и посмотрел на Морозова так, как смотрят на посылку, которую не заказывали.

— Из Москвы, — сказал он. — Чиновник для поручений.

— Так точно.

— По собственному прошению.

— Так точно.

Лаптев положил бумагу.

— Александр Петрович. Я тут двенадцатый год и такого не помню. Ко мне присылали и переводили, но чтобы человек из московского сыскного просился сюда сам — этого не было.

— Понимаю ваше недоумение.

— Не понимаете, — сказал исправник. — Моё недоумение состоит не в том, отчего вы приехали. Мне, признаться, безразлично. Оно в том, что я не знаю, куда вас девать.

Он развёл руками.

— У меня в городе семьдесят тысяч душ и нет сыскного отделения. Есть я, есть четыре пристава по частям, есть надзиратели и городовые. Сыском занимаются все и никто.

— Сколько дел в год?

— По убийствам? — Лаптев подумал. — Двадцать восемь за прошлый год. Из них раскрыто девять.

— А кражи?

— Кражи? — Он усмехнулся. — Кражи, Александр Петрович, у меня в год тысячи полторы. Раскрываем сотни две.

Морозов записал.

— Николай Саввич, а отчего так мало?

— Оттого, что город такой, — сказал исправник. — Вы поймите, тут всё приезжее. За прошлый год в город прибыло тысяч восемь, и это только тех, кто отметился. У меня в частях списков нет, домовых книг половина не ведётся, а всякий второй живёт по чужому виду или без вида вовсе.

Он побарабанил пальцами.

— И плюс мельницы.

— Мельницы?

— Ново-Николаевск, милостивый государь, — мучной город, — сказал Лаптев. — У нас тут семь паровых мельниц, и через них идёт хлеб на всю Россию. Стало быть, деньги. А где деньги, там и прочее.

— А жандармский пункт у вас есть? — спросил Морозов.

Лаптев посмотрел на него.

— Есть, — сказал он. — Отдельно от меня, на Гудимовской. Три офицера и восемь человек.

— И чем занимаются?

— Тем, чем везде, — сказал исправник. — Ведут наблюдение. У них тут, при семидесяти тысячах населения и двенадцати тысячах солдат в запасном полку, дела всегда есть.

— Сколько у них производств?

— Не знаю и знать не хочу, — сказал Лаптев с внезапной злостью. — Александр Петрович, я вам скажу одно, и после мы к этому не вернёмся. Я двенадцать лет служу в этом городе и двенадцать лет прошу людей на сыск. Мне отвечают: нет средств.

Он ткнул пальцем в окно.

— А у них на Гудимовской третий год сидят одиннадцать человек и следят за учителями.

Морозов записал и это.

Он слушал и складывал.

Молодой торговый город на пересечении реки и главной железной дороги. Семьдесят тысяч жителей, из которых половина живёт здесь меньше пяти лет. Хлеб, мельницы, банки. Полторы тысячи краж в год и никакого сыска.

Это был город, устроенный так, что преступление в нём совершать было легко, а расследовать нечем.

— Николай Саввич, — сказал он. — Я вам предложу вот что. Дайте мне месяц и двух человек.

— На что?

— На то, чтобы завести вам картотеку, — сказал Морозов.

Первые десять дней он занимался только этим.