А на другой день вернулся с двумя милиционерами и с Клементьевым, которого пришлось убеждать полчаса.

В Ересной, в амбаре у мужика по фамилии Куделин, нашли двадцать два мешка крупчатки.

Куделин признался в тот же день и признался легко.

Он не был вором.

Он был возчиком: его наняли в ночь на двадцать девятое марта, дали пять рублей и велели подать подводу к складу Сычёва.

— Кто нанял?

— Ваньша, — сказал Куделин. — Ваньша Копыто.

— Кто таков?

— А из тюремных, — сказал мужик. — Их нынче много вышло.

Иван Копытов, тридцати трёх лет, вышел из Ново-Николаевской тюрьмы восемнадцатого марта по амнистии.

Сидел он с четырнадцатого года за грабёж, срок имел восемь лет, и по амнистии ему скинули половину и выпустили за отбытием.

Морозов нашёл его карточку в своей картотеке — в одном из двух ящиков, которые он в марте увёз к себе на тележке.

Карточка была составлена в феврале, за неделю до революции, по делу пятнадцатого года.

«Копытовъ Иванъ Семёновъ, 33 л., мѣщанинъ, кличка Копыто. Грабежъ съ насиліемъ. Примѣты: ростъ высокій, волосы рыжіе, лицо рябое, на лѣвой рукѣ недостаётъ мизинца».

Морозов положил её на стол перед Клементьевым.

— Виктор Аркадьевич. Вот вам польза от картотеки.

Начальник милиции взял карточку и прочёл.

— Рябой, — сказал он.

— Рябой, — сказал Морозов. — Та баба на базаре сказала: один постарше, рябой.

Прежде розыска Морозов сделал то, что в апреле семнадцатого года никому в этом городе не пришло бы в голову.

Он попросил у Клементьева список освобождённых по амнистии.

Списка не оказалось.

Верней, он был — в тюремной конторе, — но никто его не затребовал, и в милиции о нём не знали.

Морозов поехал в тюрьму и переписал двести восемьдесят четыре фамилии за полтора дня.

После этого он сличил их со своей картотекой — с теми пятьюстами шестьюдесятью карточками, что увёз в марте на тележке.

Совпало восемьдесят девять.

То есть восемьдесят девять из вышедших были ему известны: с приметами, кличками и указанием, кто чем занимался.

— И что вам это даёт? — спросил Клементьев, когда Морозов положил перед ним эти восемьдесят девять карточек.

— Всё, — сказал Морозов. — Виктор Аркадьевич, у нас в городе девять убийств за три недели и четыреста краж. Я не могу искать четыреста воров. А восемьдесят девять человек с фамилиями и приметами — это работа на два месяца.

Копытова искали три недели и нашли в мае.

Взяли его в Закаменской части, на квартире у женщины, и взяли милиционеры — четверо, под руководством бывшего надзирателя Ерёмина, одного из тех тридцати одного, кого Клементьев отстоял.

Копытов оказал сопротивление, ранил милиционера ножом в плечо и был сбит с ног.

Допрашивал его Морозов.

И допрашивал впервые за четыре с половиной года без всякого закона за спиной.

Он отдавал себе в этом отчёт и обговорил с Клементьевым заранее.

— Виктор Аркадьевич. По какому порядку я его допрашиваю?

— По какому? — Начальник милиции пожал плечами. — По обыкновенному.

— Обыкновенного больше нет, — сказал Морозов. — Судебные следователи есть, суд есть, а дознание нынче ведёт милиция, порядок которого не установлен ничем. И всякий защитник в суде это скажет.

— И что вы предлагаете?

— Вести так, как будто порядок есть, — сказал Морозов. — Протокол с подписью каждой страницы. Двое при допросе. Никакого содержания под стражей сверх законного срока без постановления следователя.

— Это медленнее.

— Это медленнее, — согласился Морозов. — А иначе через полгода все восемь выйдут по формальному поводу, и правильно выйдут.

Он допрашивал его в помещении милиции, при Клементьеве, и допрашивал четыре часа, и за эти четыре часа получил всё.

Дело было такое.

Копытов вышел восемнадцатого марта и обнаружил то же, что обнаружили в те недели все двести шестьдесят пять: что города, из которого он ушёл в тюрьму в четырнадцатом году, больше нет.

Полиции нет. Милиция новая и ничего не умеет. Дворники не доносят. Хлеб дорог, и его много.

Он собрал артель за неделю.

В артель вошли: двое таких же, вышедших по амнистии; трое пленных — двое венгров и чех, — работавших на мельнице и знавших, где что лежит; и двое местных возчиков из пригородных деревень.

Восемь человек.

За месяц с четвертью они сделали: склад Сычёва, лавку на Барнаульской, две квартиры и — что Морозов установил только на допросе — ещё два склада, о которых в милицию не заявляли вовсе, потому что хозяева боялись огласки.

— Отчего боялись? — спросил Клементьев.

— Оттого, что там лежал хлеб, скрытый от учёта, — сказал Морозов. — Виктор Аркадьевич, у вас в городе с марта твёрдые цены на хлеб. А всякая твёрдая цена рождает две вещи: очередь и тайный склад.

Морозов отдельно установил роль пленных — и установил её точно, потому что понимал, чем это может обернуться.

В городе, где девять тысяч австрийцев и венгров ходят без надзора, всякое их участие в преступлении раздувается за неделю.

Он уже слышал на базаре: «австрияки грабят».

Поэтому он выяснил и записал: трое пленных в артели были, и роль их была такая.

Они не крали и не били.

Они работали на мельнице Кулакова и на складах и указывали, где что лежит и когда сторож обходит.

За это им платили едой.

— Деньгами не брали? — спросил Морозов.

— На что им деньги, — сказал Копытов. — Им хлеба надо.

Морозов записал это дословно и после вписал в заключение отдельным пунктом, а Клементьеву сказал прямо:

— Виктор Аркадьевич, из этих троих не делайте истории. Ежели в газете напишут «пленные грабят город», у вас через месяц будут бить пленных на улицах.

Про сторожа Копытов рассказал последним и рассказал, как рассказывают о неудобной мелочи.

Сторожа бить не собирались.

Он спал; его собирались связать. Он проснулся и стал кричать, и один из артельных — не он, Копытов, а младший из вышедших по амнистии, парень двадцати трёх лет по фамилии Шаталов, — ударил его ломом по голове.

— Отчего он ударил?

— Испугался, — сказал Копытов. — Он первый раз шёл.

Морозов записал и это.

Двадцать трёхлетний человек, просидевший в тюрьме за кражу и выпущенный на волю указом о милости, через одиннадцать дней убил шестидесятидвухлетнего сторожа ломом, потому что испугался.

Морозов допрашивал его четыре часа и вёл допрос по своему обыкновению: начал не с убийства, а с того места, где человек считает себя обиженным.

С амнистии.

— Иван Семёнович. Вас выпустили восемнадцатого марта. Что вам сказали при выходе?

Копытов посмотрел на него исподлобья.

— Ничего не сказали.

— Совсем?

— Бумагу дали, — сказал он. — И всё.

— Куда идти, не сказали?

— А куда мне идти? — сказал Копытов. — У меня, барин, ни дома, ни ремесла, ни родни. Я в тюрьму пошёл в четырнадцатом году, а вышел — тут другая держава.

Он усмехнулся.

— Я на улицу вышел, гляжу — городовых нету. Я и подумал: ну, стало быть, и мне всё можно.

Морозов записал это дословно.

Он записал это не как признание и не как оправдание, а как то, чем оно было: описание того, что произошло в марте семнадцатого года с двумястами шестьюдесятью пятью людьми одновременно.

Всех восьмерых взяли к пятнадцатому мая.

Взятие Копытова стоит описать, потому что оно показало Морозову, чего стоит новая милиция.

Брали вчетвером под руководством Ерёмина — бывшего надзирателя, служившего в этом городе двадцать один год.

Ерёмин выставил двоих у окон, сам с четвёртым пошёл в дверь и вошёл первым.

Копытов ударил его ножом снизу, из-под руки; Ерёмин перехватил и сбил.

Всё заняло секунд двадцать.

Морозов, стоявший на улице, после сказал ему:

— Егор Тимофеевич, отчего вы пошли первым?

— А кому ж идти? — сказал Ерёмин. — Тем троим по двадцать лет, они позавчера винтовку в руках держали.