Морозов настоял: не наутро, а сразу, — и Свищов, посмотрев на него, не стал спорить.

Взяли фонарь и лом.

Кладовая на Владимировской была устроена так же, как в усадьбе: каменная пристройка при конюшне, три на четыре сажени, лари, сбруя, в дальнем углу — плита.

Плиту подняли вдвоём.

Внизу был подпол в сажень, выложенный кирпичом, и в подполе стоял тот же окованный сундук.

Морозов спустился и отпер его ключом, который возил с собой полгода.

Тридцать три предмета лежали в ячейках.

Он сосчитал их дважды, при Свищове, и сошлось.

— Всё на месте, — сказал Свищов.

— На месте, — сказал Морозов и закрыл крышку. — Гавриил Кондратьевич, потушите фонарь.

— Зачем?

— Потушите.

Свищов потушил.

Морозов подождал, пока глаза привыкнут к темноте, и посмотрел.

Сундук был тёмен.

Как тридцать шесть в марте пятнадцатого года, как тридцать два в октябре шестнадцатого: чёрный ящик в чёрном подполе.

— Ну? — сказал Свищов из темноты.

— Ничего, — сказал Морозов.

Он поднялся наверх и постоял в кладовой.

И вот тут он увидел.

У стены, справа от плиты, в двух аршинах от неё, на земляном полу лежало слабое зелёное пятно.

Морозов присел над ним и просидел минуты три, глядя вбок и мимо.

Пятно было свежее — не такое, как выцветшая клякса под сундуком Кузьминых, а живое, из тех, что оставляет вещь, пролежавшая на месте недели две-три.

— Гавриил Кондратьевич. Что тут стояло?

— Где?

— Вот здесь, у стены.

Свищов зажёг фонарь и посмотрел.

— Мешки, — сказал он. — Овёс тут стоит.

— Всегда?

— Всегда.

— А кто их таскает?

Свищов помолчал.

— Устинья, — сказал он.

Разговаривать с Устиньей было нельзя, и Морозов это понимал.

Он спросил у Кранца о ней всё, что тот знал, и знал доктор немного.

Устинья — имени по отчеству никто не знал — была найдена в девятьсот девятом году в Вологодской губернии, в деревне, где её держали в чулане пятый год.

Держала родня: она перестала говорить в тридцать с чем-то лет, после смерти мужа и двоих детей, умерших в один месяц от дифтерита.

В деревне её считали порченой.

— Она говорила прежде?

— Говорила, — сказал Кранц. — Соседи показывали, что до того была обыкновенная баба и даже певунья.

— И с девятьсот девятого молчит?

— Молчит, — сказал доктор. — И, Александр Петрович, я вам скажу как врач: она не немая. Голосовые связки целы. Она может.

— Отчего же не говорит?

Кранц пожал плечами.

— Оттого, я полагаю, что за пять лет в чулане отвыкла, — сказал он. — Ей никто не отвечал.

Она не говорила восемь лет и не заговорила бы теперь.

Поэтому он сделал иначе.

Наутро он попросил Кранца привести её в кладовую — не спрашивать, а просто привести и постоять.

Она пришла.

Морозов не задавал вопросов.

Он подошёл к плите, приподнял её ломом на вершок и опустил обратно, и всё это время смотрел не на плиту, а на неё.

Устинья не пошевелилась.

Тогда он подошёл к тому месту у стены, где лежало пятно, отодвинул ногой мешок с овсом и посмотрел на неё во второй раз.

И она отвела глаза.

Морозов присел и запустил руку в овёс.

Он искал минуты полторы и нашёл: у самого дна мешка, в тряпице, лежала медная пластина в три вершка.

Он вынул её и положил на ладонь.

Кранц, стоявший в дверях, шагнул ближе.

— Это что?

— Это, Карл Фёдорович, тридцать четвёртая, — сказал Морозов. — Вернее, тридцать четвёртой не было. Стало быть, это одна из тридцати трёх.

Он спустился, отпер сундук и посмотрел.

В сундуке было тридцать два предмета.

Одна ячейка пустовала.

Морозов положил пластину на место, запер сундук, поднялся наверх и посмотрел на Устинью.

Она стояла у стены и смотрела в пол.

— Карл Фёдорович, — сказал Морозов. — Когда она слегла?

— В июне.

— А в кладовую с какого числа ходит?

— С июля, — сказал Кранц. — Когда встала после первого раза.

Морозов посчитал вслух.

— В июне она слегла в первый раз. Пролежала три недели, встала. В июле её поставили к лошадям, и она стала ходить сюда. В августе слегла вторично.

Он повернулся к женщине.

— Устинья. Вы вынули её из сундука в июле?

Она не пошевелилась.

— Я не спрашиваю зачем, — сказал Морозов. — Я вам скажу, что будет дальше, а вы решайте сами. Пластина ляжет обратно в сундук. Вы перестанете ходить в кладовую: лошадей будет смотреть работник. И через неделю мы посмотрим, что с вами станется.

Устинья подняла глаза.

Она смотрела на него секунды три — так же, как смотрела в октябре шестнадцатого, когда положила ему на колени шкатулку, — и вышла из кладовой.

Работника к лошадям поставили в тот же день.

Морозов, впрочем, сделал и второе, о чём Кранцу не сказал: он попросил Свищова переложить сундук.

— Куда?

— Никуда, — сказал Морозов. — Оставьте на месте. Но переложите в нём: разложите предметы плотнее, чтобы между ними было не больше вершка.

— Зачем?

— Затем, что чем ближе они друг к другу, тем меньше от них, — сказал Морозов. — Я это проверял в марте пятнадцатого года при вашем хозяине и проверял пять раз.

Свищов переложил.

Морозов спустился после и посмотрел в темноте.

Сундук был тёмен, как прежде, и никакой разницы он не увидел — да и не мог: тёмное не бывает темнее.

Он записал и это, с оговоркой: «Провѣрить нельзя. Дѣлаю на всякій случай, и записываю, что дѣлаю на всякій случай, — чтобы послѣ не сочесть сіе за доказанное».

Первые три дня Морозов приезжал на Владимировскую каждый вечер.

Он приезжал после службы, часам к девяти, и сидел в общей комнате час-полтора — не при ней, а просто в доме.

Кранц, заметив это на второй день, сказал:

— Александр Петрович, вы ждёте, что она встанет через неделю?

— Жду.

— А ежели не встанет?

— Тогда я буду знать, что ошибся, — сказал Морозов. — Карл Фёдорович, у меня за пять лет четыре случая. Из четырёх два — по чужим словам, один я видел от начала до конца, и один вот этот. Мне нужен четвёртый, чтобы понимать, чего стоят первые три.

Кранц снял очки.

— Вы говорите о ней как о случае.

Морозов помолчал.

— Говорю, — сказал он. — И скажу, отчего. Оттого, что иначе я не умею. Ежели я стану думать о ней как о женщине, которая пять лет просидела в чулане, я перестану считать дни и перестану замечать, на который она встала.

Через десять дней она встала.

Морозов записал это тогда же, при Кранце, и записал по всей форме, потому что понимал: третий случай.

«Устинья, ок. 50 л.

Слегла въ іюнѣ. Слабость, безъ боли и жара. Три недѣли. Встала.

Съ іюля носила при себѣ либо держала близко предметъ, вынутый ею изъ сундука.

Въ августѣ слегла вторично.

24 сентября предметъ возвращёнъ въ сундукъ, доступъ прекращёнъ.

4 октября встала.

Десять дней».

И ниже:

«Рябовъ въ Успенскомъ — семь дней. Кузьмина въ Заречьѣ — не встала вовсе, умерла на пятидесятый.

Устинья — десять дней.

Разница, я полагаю, въ томъ, сколько времени прошло съ начала».

Отчего она её взяла, он так и не узнал.

Он спрашивал Кранца, спрашивал Свищова, спрашивал — насколько это было возможно — её саму, показывая на пластину и на неё.

Она не ответила.

Кранц, впрочем, предложил объяснение, и Морозов записал его как единственное имеющееся.

— Она их различает на ощупь, — сказал доктор. — Это я установил ещё в Удельной, в двенадцатом году, и проверял трижды. Ей завязывали глаза и клали двенадцать предметов; она безошибочно выбирала те, что из этого числа.

— И что?

— И то, что для неё они не такие, как для нас, — сказал Кранц. — Мы с вами видим свет либо не видим. А она их чувствует.

Он снял очки.

— Я, Александр Петрович, восемь лет при ней и полагаю, что она взяла её оттого, что ей было одиноко.