Шумский взял лист и посмотрел на просвет.

— Стало быть, бумага не казённая.

— Стало быть, бумага не казённая, — сказал Морозов. — А печать казённая. Вот вам первое противоречие, и с него мы начнём.

Бумага — писчая, обыкновенная. Машинка — «Ундервуд», с характерным дефектом: буква «е» пробивала выше строки.

Печать — круглая, лиловая, с надписью по кругу.

Морозов взял лупу и просидел над ней час.

Печать была настоящая.

Верней сказать — она была не нарисована и не вырезана из картофеля: её ставили настоящим клише, с равномерным нажимом и с той характерной неровностью краски, какая бывает у казённых печатей.

Он проверил и машинку.

«Ундервудов» в Ново-Николаевске к осени семнадцатого года было, по его подсчёту, около сорока: в учреждениях, в конторах мельниц, в банках, в двух редакциях.

Морозов взял в отделении список и за неделю обошёл двадцать восемь.

Он приходил, просил напечатать под диктовку две строки и уносил.

Дефектной «е» не нашлось ни на одной.

Оставалось двенадцать, до которых он не дошёл, и, кроме того, машинки частные, о которых в списке не значилось вовсе.

Он записал в деле: «Машинка, по всей вѣроятности, не казённая, а личная либо взятая изъ упразднённаго учрежденія».

И приписал: «Въ мартѣ изъ полицейскаго управленія вынесли всё, что можно унести. Двѣ машинки числились и не найдены».

— Виктор Аркадьевич, — сказал он наутро. — У нас в городе украли печать.

Клементьев поднял голову.

— Какую?

— Не знаю, — сказал Морозов. — Но настоящую.

Морозов поехал к Мошкину на другой день и просидел у него два часа.

Купец был из тех, кого за четыре года он видел десятками: лет пятидесяти, крепкий, битый жизнью и оттого недоверчивый.

Он рассказывал охотно и путано, и Морозов вытягивал из него подробности по одной.

— Иван Прохорович. Вы бумагу прочли?

— Прочёл.

— Внимательно?

— Внимательно, — сказал Мошкин и тут же поправился: — Ну, как... Глазами прошёл.

— Что вас в ней убедило?

Купец подумал.

— Печать, — сказал он. — Круглая, лиловая, всё как есть.

— А ещё?

— А ещё то, что он не торопился, — сказал Мошкин неожиданно. — Вы поймите, барин. Ежели бы они вбежали и стали кричать — я бы, может, и заупрямился. А он вошёл, снял шапку, поздоровался и говорит: не угодно ли присесть, я вам прочту.

Морозов записал это дословно.

Второе случилось седьмого октября, третье — одиннадцатого.

К концу октября таких случаев было семь.

Заявления по этим семи поступили не сразу и поступили не все.

Морозов установил это, обойдя пострадавших сам, и установил порядок, который после записал отдельно.

Из семи заявили в милицию четверо.

Двое пошли сперва в совет, один — в комитет, и оба учреждения приняли заявление, положили в папку и не сообщили никому.

А седьмой не заявлял вовсе.

Это был мелкий торговец с Барнаульской, и Морозов нашёл его сам, через соседей.

— Отчего не заявили?

Торговец посмотрел на него.

— А кому? — сказал он. — Милиции? Так они сами и приходили, может.

— Не они.

— Может, и не они, — согласился он. — А может, и они. Я, барин, нынче не знаю, кто в этом городе кто.

Морозов записал эту фразу и подчеркнул.

За четыре с половиной года он выучил, что раскрываемость держится не на сыске, а на том, заявляют ли.

А заявляют тогда, когда верят, что есть кому.

Морозов свёл их в таблицу — на большом листе, как сводил всегда, — и таблица показала следующее.

Все семь домов были богатые: купеческие, торговые, два — служащих банка.

Во всех семи предъявляли бумагу.

Бумаги были разные: три с советской печатью, две с печатью продовольственной управы, одна от комитета и одна вовсе без печати, от руки, за подписью «уполномоченный».

Ходили от четырёх до шести человек.

Всегда вечером, между шестью и девятью.

Всегда с описью — то есть составляли бумагу об изъятом и оставляли хозяину.

Всегда вежливо: ни в одном из семи случаев никого не били.

И всегда брали одно и то же: деньги, золото, серебро — и понемногу хлеба, муки или сахара, что вносилось в опись первым номером.

Морозов смотрел на эту таблицу два вечера.

— Виктор Аркадьевич, — сказал он на третий день. — Я вам скажу, что меня в этом деле занимает больше всего.

— Что?

— Мука, — сказал Морозов.

Клементьев поднял брови.

— У них берут по две тысячи рублей и золотые часы, а вас занимает мука?

— Именно, — сказал Морозов. — Смотрите: во всех семи случаях они забрали продовольствие. От трёх пудов до восьми. И всякий раз вписали его в опись первым номером.

— И что?

— А то, что три пуда муки — это двенадцать рублей, — сказал Морозов. — Ради двенадцати рублей никто не станет таскать на себе три пуда, имея в кармане две тысячи наличными.

Он положил ладонь на таблицу.

— Стало быть, они берут муку не для себя. Они берут её, чтобы обыск выглядел настоящим.

Клементьев помолчал.

— Вы полагаете, они из наших?

— Не полагаю, — сказал Морозов. — Я полагаю, что они хорошо знают, как выглядит настоящий обыск. А это не одно и то же.

Он сделал ещё одно, прежде чем взяться за розыск.

Он написал объявление.

Оно было напечатано в газете «Голос Сибири» четырнадцатого октября, на второй странице, и стоило отделению одиннадцать рублей, которых у отделения не было и которые Морозов заплатил сам.

Текст он составлял вечер и составил в шести строках.

«Отъ розыскного отдѣленія милиціи.

Въ городѣ дѣйствуютъ лица, производящія обыски по подложнымъ бумагамъ.

Всякій, къ кому явятся съ требованіемъ обыска, вправѣ: 1) не открывать двери до утра; 2) послать за милиціонеромъ; 3) требовать, чтобы обыскъ производился при двухъ постороннихъ свидѣтеляхъ, каковыхъ приглашаетъ самъ хозяинъ.

Настоящій обыскъ отъ сего не пострадаетъ. Подложный — не состоится».

Клементьев, прочитав это в газете, вызвал его.

— Александр Петрович, вы понимаете, что вы напечатали?

— Понимаю.

— Вы напечатали, что можно не открывать милиции.

— Я напечатал, что можно не открывать до утра, — сказал Морозов. — Виктор Аркадьевич, у настоящего обыска не бывает такой спешки, чтобы он не мог подождать до рассвета.

Клементьев помолчал.

— Мне из совета звонили, — сказал он. — Спрашивали, отчего милиция учит обывателя не пускать власть.

— И что вы ответили?

— Что за две недели у нас семь ограблений и что я предпочту объясняться, чем считать восьмое.

Восьмого в октябре не случилось.

Морозов после полагал, что объявление тут ни при чём и что просто выждали; но два хозяина в ноябре, к которым приходили, потребовали свидетелей — и в обоих случаях пришедшие ушли.

Работа пошла по трём направлениям, и все три Морозов вёл одновременно, потому что времени не было.

Первое: печати.

Он обошёл за неделю все одиннадцать учреждений, выдающих бумаги, и в каждом задал три вопроса: сколько у вас печатей, где они хранятся и кто к ним имеет доступ.

Ответы вышли поучительные.

В совете рабочих и солдатских депутатов печатей было две, хранились они в столе у секретаря, стол не запирался.

В продовольственной управе — три, из них одна лежала в конторе на виду.

В комитете — одна, у председателя, и он носил её в кармане.

В полковом комитете — две, и одна из них, по словам полкового писаря, «где-то тут».

Морозов записал это всё и подвёл итог: в городе имелось не менее пятнадцати круглых печатей, из которых по крайней мере восемь мог взять кто угодно.

— И это ещё не главное, — сказал он Клементьеву.

— А что главное?

— Главное, что мы не можем проверить, — сказал Морозов. — Виктор Аркадьевич, вот вам положение. Ко мне приходят четверо с бумагой и печатью и говорят: обыск. Как я, живущий в этом городе обыватель, могу узнать, настоящая она или нет?