Когда девочка полоснула своими острыми, как бритвы, коготками по лицу матери, лишая её глаз, ведьма проснулась в ужасе и ещё долго не могла потом успокоиться.

Джинни довольно мрачно выслушала повествование об этом кошмаре. Впрочем, её тоже немного напрягало Генриеттино шипение. А однажды ведьмам даже пришлось стирать память Робби, при котором малышка внезапно заговорила по-змеиному, страшно его перепугав. Но Джинни всё равно не считала опасения Гермионы закономерными или уместными.

– Тебе нужно перестать накручивать себя постоянно, – ворчала она. – Это древнее наследственное умение. Разумеется, ей проще говорить на языке, который не нужно учить! Животные ведь с рождения владеют той речью, которой общаются между собой. Не учат, как люди, медленно и натужно. Знание парселтанга у неё в крови, вот она и пользуется возможностью говорить так, пока по-другому ещё не умеет.

– Здесь ключевое слово «животные», Джинни, – мрачно отметила Гермиона, – это-то меня и пугает.

– О Великий Мерлин! – всплеснула руками рыжая ведьма. – Что за новый бред?! Страшно подумать, какую ещё глупость ты сочинишь… Знаешь ведь эту легенду, о том, что Салазар Слизерин был потомком Медузы Горгоны и волшебника-героя Мантасара Слизерина?

– Лучше, чем ты думаешь, – поморщилась Гермиона. – Он должен был её убить, но полюбил и был обращён в камень во время их первой ночи. Родившегося потом малыша забрала к себе вдова Мантасара и вырастила, предварительно выколов ему глаза. Мальчик был нелюдим и находил общий язык только со змеями, которых понимал. А потом он полюбил знатную леди Айвен за её неземной голос и был вынужден с ней бежать, спасаясь от гнева её могущественной семьи. Она родила шесть дочерей, каждой из которых выкалывали при рождении глаза, но когда на свет появился седьмой ребёнок, мальчик, мать предпочла обратиться в камень, но взглянуть хоть раз в его очи – и оказалось, что потомки Горгоны не унаследовали этой пагубной особенности своей бабки. Они лишь понимали змей.

– Салазара Слизерина назвали в честь основателя этого рода волшебников-змееустов, – кивнула Джинни. – Вот видишь, всё закономерно и даже естественно.

– Знаешь, то, что во мне и моём ребёнке течёт кровь Медузы Горгоны – почему-то меня не утешает.

– Это может быть только легендой, – развела руками Джинни.

– Прежде чем пытаться заморочить мне голову, научись пристойно окклюменции, Вирджиния, – устало вздохнула Гермиона. – Ты вспомнила эту историю, чтобы вызвать у меня гордость и тщеславие, а когда не удалось – быстро съезжаешь на «это может быть просто легендой»?

– С тобой невозможно общаться!

– А если она так и будет говорить только на парселтанге? – тихо спросила ведьма, пропуская мимо ушей сетования подруги. – Зачем учить английский язык, если тебя и так все понимают?

– Во-первых, не все, а только ты и Алира, – насупилась Джинни, обиженно прикусывая губки. – Ну хочешь, я поговорю об этом с милордом? – через минуту добавила она.

– Не нужно пока. Посмотрим, что будет дальше. Только ты же всё равно поговоришь…

Джинни покраснела.

– Ты забиваешь голову какой-то невообразимой ерундой, – погодя сказала она. – Накручиваешь себя по пустякам. Расслабься, Гермиона! Всё же хорошо. Всё налаживается. И вообще, я считаю, что тебе нужно пойти навестить Люциуса. Серьёзно: живёт он сейчас один…

Гермиона и сама постоянно думала о старшем Малфое.

Он ворвался в её жизнь, сорвав сонное оцепенение и развеяв обыденность. Наводнил голову потоком сбивчивых мыслей.

Всё это было бесконечно неправильно. Но в её отношениях с Люциусом Малфоем изначально что-то было неизменно неправильным, кричаще-неправильным – и именно это придавало им неуловимое, грубоватое очарование. Но если когда-то Гермиона могла закрывать глаза на «аномальную сторону вопроса», то теперь ей казалось, что они слишком далеко зашли за невидимую черту допустимого.

Его сын разрушил её жизнь.

Она убила его единственного ребёнка.

И после этого Люциус может приходить к ней и говорить все те слова, которые он говорил? А она может слушать его, может хотеть его, может с ним спать? В этом было что-то противоестественное, животное.

И дурманяще-заманчивое.

Гермиону почти оставили ночные кошмары – вместо них пришли другие сны, от которых она тоже просыпалась в жару и вся покрытая потом. Просыпалась, каждый раз готовая бросить все к дементорам и побежать к нему – чтобы удариться о стальной блеск глаз, чтобы выслушать едкие насмешки и потом забыть обо всём, что терзало её совесть и разум, отдаваясь животным инстинктам в его объятиях.

Но наваждение спадало, и Гермиона корила себя вновь и вновь.

Этого не могло, не должно было быть.

Не потому, что его сын разрушил её жизнь; не потому, что существовала Нарцисса; не потому, что сама Гермиона была вдовой лишь полгода; не потому, что встречалась с добрым и милым Робби; и не потому, что растила маленькую дочь.

Этого не могло быть потому, что всё это – лишь извращённая идея её отца. Потому что только его авторитет мог заставить нормального человека наступить на всю свою гордость и идти по первому приказу ублажать ту, кого ненавидишь. Говорить то, что указано. Делать то, что указано. Если бы она могла читать его мысли, он и думал бы то, что указано. Потому что так велел Тёмный Лорд.

Нет, она не имеет права поступать так с ним. Это грязно, подло, жестоко… Она и так принесла слишком много горя семье Малфоев, пусть и не по своей инициативе. А ведь она никогда не желала зла ни Люциусу, ни Нарциссе – несмотря ни на что. Но неизменно причиняла страдания, причиняла их всем тем, кто её окружает. Всю свою «тёмную» жизнь. Каждому – в разной мере, в разные сроки. Но каждому.

Так какое же право она имеет использовать Люциуса теперь – так низко, так мерзко, так отвратительно?

Джинни может говорить всё, что угодно. Джинни очень изменилась. Для неё теперь воля Волдеморта стала истиной в последней инстанции. Она, кажется, могла бы спокойно стоять и смотреть, как он начал бы бойню на улицах Лондона или как разрушил бы целый мир. Как там было у Гриндельвальда? «Ради общего блага»? Высших целей. Любых целей. Кажется, Джинни смогла бы простить Волдеморту даже убийство своих близких. Гермиона была уверена, что смогла бы. Придумала бы для себя, почему.

Так что говорить о чувствах какого-то Люциуса Малфоя? Тем более он ведёт себя так, будто у него вообще нет чувств.

Но так не бывает.

И ведь, химерова кладка, Тёмный Лорд затеял всё это именно потому, что она, Гермиона, начнёт рассуждать подобным образом. Забьёт свою голову этими мыслями, постоянными и неотвязными, и, во-первых, позабудет другие переживания, а, во-вторых, отвлечётся от маггловского мира. И даже от Генриетты. Даже её шипящая, словно одержимый бесами, крошка сейчас отходила чуть ли не на второй план из-за постоянных, неодолимых мыслей о старшем Малфое.

Потому что, понимая всё разумом, Гермиона ужасно, до дрожи в коленях и сладкого нытья внизу живота хотела увидеть Люциуса вновь.

Она совсем забыла этот его чуть насмешливый взгляд, от которого теряешься и смущаешься, который так хочется переиграть – и так редко действительно удаётся.

Ни разу ещё не удавалось.

Он всегда ведёт себя так, будто свысока смотрит на всё, и наперёд знает, что будет; в особенности – чего ждать от неё. Его снисходительность возбуждает желание доказать что-то, заслужить ироничное одобрение, хотя бы его. Бороться за это, выжимая себя как лимон. Понимая, что глупо идёшь по написанному не тобой сценарию – и всё равно идти, слишком уж ловко и увлекательно он сочинён.

Только ведь всё это – ложь. Больше игра, чем когда-либо ранее. Потому что когда-то она могла верить в то, что это он играет ею. И ей это нравилось.

Но не теперь. Теперь такого быть не может.

Что бы он ни говорил, он лишь человек. Люди не способны на подобное.

И она не должна быть способна на такую подлость.