И всё же в голосе его звучала едва заметная тревога.
Я сел на камень, разминая плечи, к которым всё ещё тянулись тугие полосы боли от паутины. Металл блокираторов холодил кожу, будто насмехался над каждым движением.
— Знаешь, пернатый, — сказал я устало, — на мне до сих пор эти чёртовы оковы. Магия глохнет, как будто её в бочку заперли.
Попугай сел на выступ рядом и скосил на меня глазом.
— Ну, это усложняет дело, — протянул он так, будто говорил о том, что у него крыло испачкалось. — Может, вернёмся к хвостатым и попросим снять? Они наверняка будут рады.
Я усмехнулся, не поднимая головы.
— Ага. Приду, поклонюсь в пояс и скажу: «Спасибо, что хотели сожрать, а теперь, будьте любезны, ключик подгоните». Ты себе это как представляешь?
Он хлопнул крыльями, подняв облачко пыли, и каркнул:
— Если ты такой умный, разбирайся сам. Я-то что, маленькая птичка.
— Может, сам слетаешь за ключом? — поднял я глаза и ухмыльнулся.
Попугай мотнул головой так резко, что перья на загривке поднялись.
— Не люблю хвостатых. Да и не отдадут они мне ничего. Даже если бы я их всех переклевал, ключа бы всё равно не нашёл.
— И то верно, — сказал я и, поднявшись, хрустнул затёкшими суставами. — Но знаешь, может, хоть они тебя на жаркое пустят. Всё больше толку, чем от пустой и бесполезной болтовни.
— Неблагодарный! — взвизгнул он, подпрыгнув. — Это я тебя из паутины морально вытаскивал!
— Вот именно — морально, — буркнул я и двинулся дальше в темноту.
Пернатый, ворча себе под клюв, полетел следом.
Я шёл вперёд, как в полусне — ноги шли ровно, а внутри всё бурлило. После паука мозг работал по инерции: мышцы ныли, от каждого вздоха жгло в груди, а одна навязчивая мысль не давала покоя — зачем. Зачем тащиться дальше, если вокруг один капкан сменяет другой? Может быть, вся эта «великая дорога» к каким-то идеалам — лишь красивая легенда, прикрывающая то, что в итоге оборачивается простой дракой или дипломатией, по итогам которой тебя ставят на стол?
Попугай молчал дольше обычного. Он метался между скал, одним лёгким движением сменял опору, и было видно: сегодня ему не до шуток. Наконец он сел на выступ, глянул на меня сверху вниз, и в его глазах блеснула какая-то железная ласка.
— Варианты, — сказал он тихо. — Можно помереть от голода в овраге; можно стать жертвой — вот так, как в той пещере; можно оказаться чьим-то обедом, например, паука. Можно вернуться к людям и прожить тихую, мягкую смерть в уюте. А можно идти дальше и попытаться выжить, рискуя, считая и поджигая мосты по мере надобности.
В голосе не было смеха — только сухая, немного раздражённая аналитика. Я фыркнул.
— Спасибо за вдохновение, — сказал я. — Прямо тонкая мотивация.
Попугай взъерошился, будто готов был сорваться в пламенную тираду, а вместо этого надул грудь и, насмешливо улыбнувшись, добавил:
— Хочешь ещё один вариант? Отказаться. Вернуться домой, где ждёт баронесса и печёные пирожки. Мягко расползшаяся жизнь. Для многих — благословение. Для тех, кто родился рычать, — похоронная песня.
Он говорил это так, словно хотел меня обидеть намеренно. И, возможно, ему это удавалось: в ответ захотелось стукнуть пернатому по клюву. Но рассудок взял верх. Вариантов действительно не было много; были только ставки, и каждая оплачивалась кровью.
Я сжал мешочек под доспехом, где спрятано золотое ядро. Почувствовал его тяжесть и подумал, что это единственный ресурс, которым могу распорядиться по-настоящему. Мысленно переложил все «если» в один долгий ряд и попросил попугая сократить экспозицию.
Он пересказал всё тем же сухим тоном: голод, жертва, паук, мягкая старость и путь вперёд. Но в голосе прозвучало немного тепла, словно он сказал: «Выбирай сам». И в этот момент мне стало ясно: он не станет нести меня на руках. Он может путать, указывать ложные развилки, даже подталкивать в пропасть — но носить не станет. Такая у него профессия.
Я представил обратный путь: то же эхо, те же стены, те же жалкие оправдания. Представил момент, когда назад уже не вернёшься. Сжечь все мосты? Лечь и ждать? Сердце отказывалось принимать капитуляцию. Каждая прожитая секунда теперь казалась ставкой на то, что где-то дальше найдётся смысл, который перевесит цену.
— Ладно, — сказал я. — Идём дальше. Только без падающих мостов — по возможности.
Пернатый выпорхнул и, делая вид, что это он ведёт, пробормотал в ответ:
— Мосты — моё ремесло. Покажу тебе два поворота, где можно здорово заплутать. Не потому что злопамятен, а чтобы не развивалось бессмысленное упрямство.
Я усмехнулся. В этом мрачном лабиринте было место абсурду: попугай, что спасал и одновременно подставлял, и человек, который, невзирая ни на что, шёл дальше. Это небольшое облегчение не сняло усталость, но сделало выбор менее бесцельным.
Мы двинулись; молчание стало иным — сконцентрированным. Мы двигались тихо, экономя силы и не привлекая лишнего внимания. Там, где пернатый тянулся к хихиканью, я настороженно прислушивался к стенам: лабиринт сам по себе иногда был музыкантом — шорохи, эхо, скрип. И я продолжаю дышать, в груди теплится мысль, которая, казалось, была готова сжечь любую преграду: если придётся, я выжгу себе дорогу наружу.
Дверь — если можно было назвать дверью то, что в одно мгновение разошлось в стороны, как растворённая завеса, — не скрипнула, не ударила о камень. Она просто исчезла, будто стена передумала быть стеной.
Я шагнул внутрь, и воздух сразу изменился. Он не пах плесенью, сыростью или гарью, как в прошлых коридорах. Здесь было другое — сухой жар, напоённый металлическим привкусом, будто я вдохнул раскалённый уголь. Свет бил со всех сторон, ровный, белёсый, не оставляющий ни единой тени. Казалось, что кто-то срезал ножницами всё лишнее — выступы, щели, складки — и отполировал камень до музейного блеска. Пол, стены и потолок сливались, как гладкая чаша.
И посреди этой чаши стоял он.
Мой двойник. Не отражение в кривом зеркале, не зыбкая иллюзия в коридоре, а явь. Идеальная, болезненно выверенная версия меня самого. Доспех — свежий, сияющий, словно только что выкованный, без единой царапины. Плащ спадает ровными складками, не тронутыми ни пылью, ни копотью. Лицо — знакомое до боли и до отвращения, но чужое: черты чуть мягче, ровнее, будто кто-то снял все мои шрамы и несовершенства, оставив только идеал. И главное — глаза. Чёрные. Не тёмные, не глубокие, а именно чёрные провалы, втягивающие свет. Я не видел в них ни отражения, ни искры. Только пустоту.
Я замер. Усталость врубилась в тело, как молот. Плечо горело от трещины в доспехе, каждое движение отзывалось ломотой в рёбрах. Блокираторы на запястьях обжигали холодом, словно куски льда впились в кожу. Я не держал оружия — клинок потерял в паутине, да и толку бы от него сейчас. Остались только пальцы, сбитые до крови, но сжатые в кулак, и тело, которое едва слушалось.